И гор таких, в осыпях серого камня и бескрайнего моря — не видел, не зрел доселе Сергей Федоров, плывущий сейчас вместе с дружиною духовных за новым владыкою Русской земли. Каков он будет? Не стало бы нового Пимена на Руси!
На подходе к Босфору даже и рясоносная братия покинула тесное нутро корабля. Выстроились вдоль борта под хлопающим парусом. Ветер треплет долгие монашеские однорядки, отдувает бороды. И что-то незримое уже явилось в воздухе — запах иной! Стоят, смотрят. Многие, как и Сергей, тут впервые. Молчат. Владимирский архимандрит негромко рассказывает горицкому игумену о прежних злоключениях цесаря Мануила. Тот, приставя ладонь к большому старческому уху, внимательно слушает. Сергей стоит рядом, тоже стараясь ничего не упустить из разговора старцев — ему интересно все. Царь Мануил, по мере рассказа, оживает перед ним со всеми своими заботами и трудами, упорными стараниями во что бы то ни стало сохранить Империю, вернее, то жалкое, что от нее осталось, и хотя бы сохранить обычай старины. Он и венчался на царство по прежнему пышному обряду. Он и турецкие набеги сумел отбить, хотя, конечно, без победы Тамерлана над Баязетом[59] Империя вряд ли существовала бы уже. И к тому же, в Великом городе нынче кого только ни было! Кроме греков — фряги и франки, армяне, болгары, славяне-русичи, грузины, аланы… И больше всего генуэзских фрягов, которые уже почти что съели Константинополь! Кабы не православная вера, и вовсе грекам пропасть! А Сергей слушает и запоминает одно: вера держит власть! Вера — основа государств.
Но вот корабль входит в узкость Босфора. Приспущены паруса, опускаются на воду длинные весла. Гребут все — и миряне, и духовные, иначе можно простоять тут неделю, ожидая попутного ветра. Бокастый паузок[60] едва движется, хотя ладони уже стерты до волдырей, и пот заливает глаза.
Текут часы. Сергей гребет, сжимая зубы, думает, дивясь, — а как же рабы на галерах? С утра до вечера этой каторги и так — всю жисть!
Наконец с какого-то определенного поворота (подул ветер и вновь подняли паруса) открылась ширь, золотисто-сияющая и туманная, и справа — коростою черепичных крыш, громоздящих по склонам, город, единственный в мире. Второй Рим. Город Константина Равноапостольного[61], лишенный империи, но все еще пленительно прекрасный, и такой большой, уходящий в бесконечность, к далеким Золотым воротам, что русичи, попавшие сюда впервые, поневоле терялись и робели.
Корабль едва скользит по волнам (ветер опять утих), тихо-тихо проплывая мимо высокой горы, на вершине которой окатистой горою построек возвышается нечто непонятно великое, и только спустя мгновения доходит до ума и огнем обжигает сердце догадка — ведь это же Святая София! Та самая! А внизу — что это? Какие-то белые столбы, не церкви, нет (Сергей не догадывает, что перед ним древний Форум, выстроенный некогда Константином в память об уже исчезнувшей греческой старине, в память народных собраний, в память народоправства, сокрушенного уже Александром Двурогим[62], героем древних «Александрий»), а корабль проплывает наконец с почти обвисшим парусом, мимо череды дворцов и каких-то, наверное, храмов? (Слово «триклиний»[63] еще неизвестно Сереге.) Издали все это скопище хором, давно уже обветшалое и пустое, растаскиваемое на новые здания, заросшее колючим бурьяном в человеческий рост, издали выглядит непорушенным. «Большой Дворец!» — уже не ошибаясь, говорит Сергей и торжественно выпрямляется. Где-то здесь Магнавра, Золотой Юстинианов дворец, Порфировая палата, где рождались греческие цари… По низу гора обведена каменною стеною с башнями. И это ли стены Феодосия? — гадает Сергей, не догадывая пока, что те высокие тройные стены, перед которыми он вскоре застынет в изумлении, находятся с той, другой стороны «Второго Рима». А город уже, по мере того как они выплывают в Мраморное море и идут вдоль берега, открывается весь, бесконечною чередою хором, палат, церквей и колоннад (слово «колонна» также неизвестно русичам, говорящим «столбы» или «столпы»), чередою, уходящей в сияющую туманную даль, которой не видно конца. И там, в золотистой дымке, пронизанной мягким морским солнцем, что-то блазнит, что-то как бы возвышается над землей… Но далеко! Не видать!
Близит гавань. Та самая, к которой когда-то приставал его отец. И ведут их, хоть Серега и не догадывает об этом, в тот же монастырь, на полугоре, с теми же каменными кельями, с тем же византийским храмом, украшенном, хоть и скромно, росписями и мозаикой. Все повторяется вновь и вновь, в каждом новом поколении, и потому так пронзительна и так прекрасна жизнь, что она не подвержена старости, и народы обновляются вновь и вновь, как ежегодно меняется листва на деревьях.
Сергей стоит со всеми под сводами церкви, внимая священным словам, произносимым по-гречески. Он ужасно волнуется: сможет ли он говорить? Поймут ли его местные жители? И таким жалким кажет ему его знание греческой молви, полученное бессонными ночами труда, там у себя, на далеком севере!
Потом они едят, и Сергей с осторожностью пробует каких-то вареных морских существ — устриц? Осьминогов? Жует чьи-то студенистые щупальца, с опаскою пробует маслины — впрочем, отец говорил ему о них. Ест крошащийся сухой хлеб, жует сладкие грозди вяленой дыни, пробует смоквы, так и не понявши, на что же похожи они? Пьет греческое темно-красное, почти черное вино.