— Утихни, Керим! — говорит мягко и строго. И Керим стихает, плачет, утирая слезы:
— Кевсарью не привез, вот! Хотел внука посмотреть! Когда теперь привезешь?
Тут уж и все начинают утешать Керима.
— Я всегда знал, ты носишь на шее крест, и никому не говорил! Вот! Я твоего Бога не обидел!
Василий, успокаивая, кладет ему руку на плечо:
— Утихни, Керим! — говорит мягко и строго. И Керим стихает, плачет, утирая слезы:
— Кевсарью не привез, вот! Хотел внука посмотреть! Когда теперь привезешь?
Тут уж и все начинают утешать Керима. Василий вновь наливает ему хмельного меда: скорей уснет! Мед — Лутонин подарок. Здесь, в Орде, такой напиток пьют только эмиры, да и то не все.
Звучит курай, гости слушают, Керим пробует подпеть музыканту, но не попадает в лад, голова падает на грудь, засыпает…
Василий остается ночевать в юрте, ложится рядом с Керимом. Глубокою ночью чувствует на своей щеке осторожное прикосновение прохладных девичьих пальцев: Юлдуз! Он берет ее узкую ладонь, подносит к лицу, целует. Говорит тихо, по-татарски: «Нельзя, Юлдуз! Не можно. Наша вера не велит!» — «Так возьми!» — тихим, жарким шепотом возражает она. — «Нельзя!» — Василий слегка отталкивает девушку от себя. — «Спи!» А самому жаль. Эх, остался бы в Орде, жил бы в юрте с двумя женами, сестрами… И никогда не увидеть Лутоню? Нет! От Родины, как от судьбы, не уйти!
Он еще слушает, ему кажется, что отвергнутая Юлдуз плачет, и он едва удерживается, чтобы не позвать ее к себе, но не можно. Как привезти на Русь? Как объяснить всем родичам, сябрам, соседям да и попу, да и своему боярину, наконец… Никак не объяснишь! Семейные навычаи — самые строгие у любого племени, у любого языка. Можно то, что можно, что разрешено традицией, исключений не бывает. Не венчают с двумя, что на Руси, что в латинах! Он долго думает, вздыхает, — наконец, поворачивается в кошмах лицом к Кериму и засыпает все с тем же смутным сожалением и думой об отвергнутой им девушке.
* * *
Василий выходил из ворот русского подворья, когда послышался приближающийся издалека шум, подобный шуму крупного ливня, барабанящего по листве дерев. Но здесь, в Орде? Впрочем, очень скоро понял, что это топот конницы, и не тот топот, когда гонят табун лошадей, а злой, настойчивый, частый и, уже не обманываясь, побежал вдоль прутяной изгорожи, за которой волновалось плотно сбитое стадо овец, пригнанных на продажу, ища, где спрятаться? Ибо уже понял все, и даже прикинул, кто! Наверняка Зелени-Салтан! (Как и оказалось впоследствии.) Дело решали мгновения: перемахнуть через изгородь, упасть на землю, хоронясь среди овец, затылком слушая нахлынувший ливень, посвист, ржанье и гортанные крики воинов. Он змеей отползал все далее и далее, ища, как бы приблизить к русскому подворью? Эти ведь не будут и спрашивать, а попросту смахнут голову с плеч! Пришлось попетлять по заулкам, поминутно слыша шум битвы, лязг оружия и жуткие крики убиваемых. «Уцелел ли Керим?» — одна была мысль, и ради того, чтобы узнать судьбу друга, до вечера вплоть совался Василий туда и сюда, перебегал, прячась за дувалами, сжимая саблю в мокрой напряженной руке. Без коня, без сотни воинов за спиной чувствовал себя Василий словно раздетый. Подворье, куда он добрался-таки к вечеру, было разорено. Ханский двор разорен тоже. Тут ему попался встречь какой-то невероятно тощий оборванец, старик, заросший бородою от глаз до пояса, в каких-то пахнущих могилой ремках и, узнав русского, почти пал перед ним на колени: «Спаси! Из ямы сбежал! Третий год!» То был, как потом выяснил Василий, двинский воевода Анфал Никитин. Взятый в полон, он год просидел в земляной яме, потом его зачем-то прислали в Казань, из Казани в Сарай, но и тут ему светила та же земляная тюрьма. Он несколько раз пытался бежать. Ловили, били. С каждым разом становило только хуже. До сих пор помнит, как к нему проник один из верных сподвижников, Васек Ноздря. Позвал: «Воевода!» Ползком долез до ямы, хриплым шепотом повестил: «Ночью придем тя свободить!» Ох, как ждал он, Анфал, этой ночи! Как надеялся на Васька Ноздрю! Но все пошло не так, и только донесся короткий шум свалки.
Он несколько раз пытался бежать. Ловили, били. С каждым разом становило только хуже. До сих пор помнит, как к нему проник один из верных сподвижников, Васек Ноздря. Позвал: «Воевода!» Ползком долез до ямы, хриплым шепотом повестил: «Ночью придем тя свободить!» Ох, как ждал он, Анфал, этой ночи! Как надеялся на Васька Ноздрю! Но все пошло не так, и только донесся короткий шум свалки. А утром его подняли из ямы, провели, показавши три трупа с отверстым взором, и в крайнем узрел он Васю Ноздрю. «Узнаешь?» — вопросили. Почто постиг, что надо отвергнуть (и тем спас себе голову), помавал отрицательно головою: «Нет! — высказал. — Може, и встречал когда! Многих видал, не упомнишь враз-то!»
— Не он приходил повестить, что тебя вытащат отсель?
— А собирались? — ответил вопросом на вопрос. — Собирались, говорю?! — повторил. — Ети-то? — И еще раз глянул. Мертв был Васек, и мысленно покаяв пред ним за отречение, отверг: — Не ведаю таких! Брешете, псы, убили кого, а меня овиноватить хотите! — отвернулся. Без сопротивления дал вновь опустить себя в яму…