Иван Федоров не единожды толковал Фотию, жалеючи владыку, изъяснял, чем вызвана волна возмущений, обрушившаяся на его голову.
— Есь у нас такое! Присиделись! Шевелиться неохота! Не то что ты не люб, а не любо, в берлоге лежучи, с бока на бок поворачиваться. Есь такого народу! Хватает! Он кусок ухватил от владычного добра и присиделся, привык уже, и не оторвать! Мол, другие берут, а я чем хуже? Ты, батько, благое дело делашь! Не сумуй! Нам всем надобно порою ежа под бок, не то уснем и не проснемся! По то и клевещут на тя… А еще сказать, падки мы, чтобы всема, до кучи, толпой. Ослабу почуяли, стали писать на тя жалобы один за одним. Ватагой, толпою, чтобы всема. И в великом, и в малом, и в подлости то ж. У нас так: бродит, бродит, толкуют, спорят, а то и молчат, а как пошло — дак словно ледоход на Волге! Не остановить! Вот узришь, скоро опомнятся и вси тебя жалеть и хвалить учнут взапуски!
— А ты?
— А я службу сполняю, владыка, по мне без порядни доброй, без твердой власти и земля не стоит!
Витовт меж тем вовсе не желал отступать от своего намерения. Он вновь собрал епископов, предложив им кандидата в митрополиты «кого хощете». Кандидат нашелся — Григорий Цамвлак, болгарин, племянник и выученик покойного Киприана, которого, по слухам, сам Киприан готовил в смену себе. Но Константинополь и вновь отказал в поставлении. Шел уже следующий, 1415 год. Витовт вновь собрал епископов — Исаака Черниговского, Феодосия Полоцкого, Дионисия Лучского, Герасима Владимирского, Харитона Холмского, Евфимия Туровского, и велел поставить Григория Цамвлака в митрополиты собором епископов, без поставления в Константинополе. На возражения иерархов, теряя терпение, заявил: «Аще не поставите его, то зле умрете». И вот тут иерархи сдались. Умирать никоторый из них не хотел. Так Григорий Цамвлак 15 ноября 1415 года стал митрополитом Киевским. Так, в то время, как западная католическая церковь стремилась к единству, избирая единого папу вместо прежних трех, восточно-православная распалась надвое, после чего началась долгая пря с обличениями и проклятиями со стороны Фотия, пря тем более горестная и нелепая, что Григорий Цамвлак, Киприанов выученик, был строг и стоек в заветах православия, и отнюдь не собирался мирволить Витовту в утеснении католиками восточной церкви.
Меж тем самому Витовту казалось, что он победил, почти победил. Он не оставлял стараний поставить в Орде своего хана, скинув Керим-Берды, и уже готовил ему в замену другого сына Тохтамышева, Кепека. И добился-таки своего, и Керим-Берды в очередную погиб в результате нового заговора (и было это в 1414 году), но Едигей сам воротился из Хорезма на Волгу, и Кепеку тотчас пришлось бежать обратно в Литву, а Едигей посадил на престол Большой Орды Чекры-Оглана… Овладеть Ордою, заставить татар работать на себя, Витовту опять не удалось. И так сошлось, что все теперь упиралось в дела церковные, в бытие (или же небытие!) Русской православной церкви.
Глава 44
Анфал вернулся на Вятку осенью. Жена всплакнула. Несторка, сперва не признав, бросился на шею отцу. Анфал узнал, что круг почти не работает, что многие разбрелись поврозь. Что те и те прежние «ватаманы» убиты, что всеми делами заправляют Рассохин с Жадовским и еще от имени великого князя Московского, что, словом, созданное им мужицкое или, точнее, казацкое царство приказало долго жить, и ежели он хочет что-то еще содеять, надобно все начинать сызнова.
Жена истопила баню. Поставила на стол скудную снедь.
— И хоромина та, прежняя, сгорела! — добавила, присовокупив, что тем только и остались живы, что прежние ратники Анфаловы иногда помогут, принесут убоины ли, печеного хлеба. Сама же вот садит огород. Несторка когда поможет, большенький уже. — Вот капуста своя! Целая кадь. Рыба, лонись, хорошо шла, засолили.
Подперев щеку загрубелой в постоянных трудах рукой, присела к столу, жалостно глядела на мужа, как ел, двигая желвами скул, какой худой стал да старый! Глядела на его поседелые, редкие волосы, тихо плакала про себя, не узнавая прежнего красавца мужа.
Над головою, в низкой, срубленной абы как, хижине слоисто плавал дым, лохмы сажи свисали с потолка, набранного из плохо ошкуренного накатника, бедная деревянная утварь, потрескавшаяся, потемнелая, пряталась по углам. «Горюшица моя, горе-горькая!» — думал Анфал, продолжая есть и роняя редкие слезы в деревянную миску. Пока сидел, злобился мало и думал о семье. А теперь, вот она, постаревшая верная жена, вот он — сын, со страхом и обожанием взирающий на вернувшегося из небытия отца. Вот это я и нажил всею жизнью своею! — думал, ел и не понимал — что же теперь!
— Хлеб-то есь? — вопросил.
— Когда и кору едим! — возразила жена. Подала сухой, ноздреватый, похожий на катышек сухого навоза, колобок.
Анфал отстранил рукой, тяжело вымолвил:
— Будет хлеб!
— К Рассохину пойдешь? — вопросила жена.
— Он ко мне придет да и в ноги поклонит! — твердо пообещал супруг.
Единый глиняный светильничек, заправленный растопленным жиром, едва освещал горницу. Легли, потушив светец, вместе. Изба быстро выстывала. «Как вы тут зимой?» — вопросил.