— Ты ступай! — обратил Фотий хмурый и какой-то растерянный лик к Федорову. — Ступай… Вот тебе! — с запозданием вспомнив о том, протянул даньщику кошель с серебром. Тот принял, не чванясь. Дорога была трудна, дважды едва головы не потерял в путях. Выручили сметка и дорожные доброхоты. Грамоту достал виленский православный архимандрит, тоже рисковавший головою, хотя о соглашении ведали все, и решения литовского князя и польского короля уже стали законом в великом княжестве Литовском. Витовт, по слухам, уже собирал епископов, мысля поставить своего митрополита на Литву.
«Надо ехать в Царьград, надо говорить со святейшим патриархом!» — думал меж тем Фотий. И сколько же подымется против него воплей, доносов, клевет! И от вдовых священников, отрешаемых от служб, и от привыкших к безделью синклитиков, и от землевладельцев, не желающих отдавать захваченное ими церковное имущество! Клеветники бежали в Чернигов, оттуда в Киев, добавляя Витовту куража и уверенности.
Сейчас Фотий опять почувствовал себя греком, инородцем и чужаком в этой стране, которую вчера еще почитал родной, второю родиной, и внутренне страшил предстоящего разговора с Василием: «Ведаю!» — скажет тот и… И ничего не сделает? А что он может содеять противу тестя?
— Ведаю! — сказал Василий Дмитрич, опуская грамоту на колени и глядя в лицо своему митрополиту обрезанным взором. — Но не ведаю, что вершить! Давеча князь Ярослав Владимирович отъехал в Литву! — повестил без выражения, как о грозе или снегопаде.
Сын Владимира Андреича волен был выбирать себе князя и сам Василий то и дело принимал литвинов в службу… Но когда отъезжают свои, бросая поместья и земли, места в Думе государевой, честь и почет… Так ли плохо стало на Москве? Или он, князь, не умеет привлечь и удоволить верных слуг? От отца не бежали! Впрочем, — кроме Ивана Вельяминова…
О поезде в Царьград решилось безо спору. Князь давал и провожатых, и снедь, и справу.
Иван Никитич готовил возы, завертки, гужи, упряжь, перековывал коней — единый дух паленого конского копыта после преследовал его даже за едой, — но кони были осмотрены, перекованы все. Готовилась справа, увязывались в торока дорогие церковные сосуды и облачения из византийского аксамита шелков и рытого бархата. До самого последнего мига не ведал Федоров, что владыка, вызвавший его к себе в верхний покой, не прикажет, как мог бы, нет, а именно попросит с незнакомо-беззащитным выражением обычно строгого лица: «Поедешь со мной? — и домолвил: — Я не приказываю, прошу! Нынче…»
— Ведаю! — прервал его Иван Никитич, и тоже не домолвил: оба подумали враз о Витовте.
Отправились в путь раннею весной еще непротаявшими дорогами, и уже миновали Брянск, и приближались к Чернигову, когда совершилась вся эта пакость. По наказу Витовта, — и ведь даже сам не явился великий литовский князь! — их окружила вооруженная толпа, и не литвинов, своих же, русичей! Отвертывая рожи — все же стыдновато было заворачивать поезд самого владыки, — велели от имени Витовта ехать назад, и тут же, в драку, начали незастенчиво грабить владычный обоз.
По наказу Витовта, — и ведь даже сам не явился великий литовский князь! — их окружила вооруженная толпа, и не литвинов, своих же, русичей! Отвертывая рожи — все же стыдновато было заворачивать поезд самого владыки, — велели от имени Витовта ехать назад, и тут же, в драку, начали незастенчиво грабить владычный обоз.
— Стервь! — кричал Иван, получив увесистый удар по скуле, от которого, чуял, начал заплывать правый глаз. — Кого грабите! Русичи, мать вашу! Католикам служите! Немцам! На самого владыку руку вздынули! На самого! Попомните, мужики, не на этом, так на том свете мало вам не будет!
— На том свете и поглядим! — усмехаясь, отвечал бритоголовый хохол с казацким чубом и серьгой в ухе. — Приказано, дак! Я свою службу сполняю, ты — свою!
— А Русь?
— Што Русь, — несколько смутясь, отвечал тот, потроша жилистыми руками возы. — Мы своего батьку поставим, и вся недолга! Ваш-то заворовалси больно! Из Киева, вишь, и серебро и золото на Москву переволок! Кормим вас, владимирцев, мать вашу! — он бессовестным, белым, бешеным взглядом глянул на Ивана, и Федоров, обезоруженный, отступил, понял, что тут ни стыда, ни разумения нет и не было. Дорвались!
— Оружие отдай! — вдруг вскрикнул он, вскипев, и вырвал у зазевавшегося хохла свою саблю. Вырвал и тут же обнажил клинок. Те прянули врозь, а свои, ратные, малою кучкою кинулись к Ивану, сгрудясь у него за спиной. Витовтовых холуев было раз в двадцать больше, но Иван в этот миг одного хотел: дорваться, и смахнуть голову тому, бритоголовому. Смахнуть не за этот грабеж, не за останов владычного поезда, смахнуть за измену самому дорогому, что есть в жизни, за измену Святой Руси!
Фотий сам кинулся впереймы. Утишил, остановил. Бритый хотел было вновь отобрать оружие у Ивана, но, глянув тому в глаза, вдруг понял что-то и отступил. (Ты же еще и трус! — подумалось Ивану. — Ну, да изменники завсегда трусы!) Начался долгий спор. Те извлекли грамоту, подъехал какой-то боярин. («Прятался! — сообразил Иван, — ждал, как повернет дело, тоже шухло вонючее! Куда и люди подевались в здешней Руси?») В конце концов, ограбленного Фотия завернули назад, так и не пустив в Киев. Витовт, как стало ясно уже теперь, порешил разорвать митрополию надвое, поставив на Литву угодного себе иерарха.