Спрячь глаза, а я — сердце спрячу,
И про нежность свою забудь.
Трубы, пепел еще горячий,
По горячему пеплу — путь!
Жалость-любовь, недаром и слово «жалеть» было столь многозначным в языке нашем! Дарили все, что могли, без остатка и без огляда, и вытянули, совместно с мужчинами-воинами, вытянули великую войну, спасли и фронт, и тыл, где засыпали, сутками простаивая у вертящихся станков, или, голодные, работали на полях, убирая урожаи («Все для фронта!»). И как-то кормили детей…
Много, ой много ложилось на плечи русской бабы в наших постоянных бедах: моровых поветриях, пожарах, голоде и холоде, когда, как той же Наталье Никитишне, приходило сутками не слезать с седла, прятаться и даже рожать в снегу, в лютый мороз приходило…
И передача традиций, навычаев, навыков, памяти предков тоже ложилось на плечи матери-жены? Думайте, мужики, сходясь с женщиной, девушкой ли, открывая ей пугающе сладкий мир любви (или насилия, или позора!), чего вы хотите от нее? И к чему придете, о чем станете думать, когда грозная старость осеребрит ваши виски, и морщины изрежут чело? Помните, что с крушением женской жертвенности кончается все: и род, и племя, и память твоего народа.
Я не говорю тут о тех отрицательных женских свойствах, которые есть изнанка ее положительных. Домостроевщина, переходящая в скопидомство. Естественный период цветения, растянутый во времени, делает, в конце концов, женщину просто гулящей бабой. И у мужской половины человечества хватает с избытком этих теневых свойств национального характера! Я говорю о женщине-матери, издавна зародившей лучшие свойства национального русского характера. О женщинах-матерях, давших нам жизнь и воспитавших нас для этой жизни.
Это жизнь без отдыха, часто незамечаемая даже, является героизмом. И вне религии, без Бога, без обещанной загробной награды, эта жизнь слишком, невыносимо, тяжела. Поэтому после утраты религии нация перестает множиться. Вспомним поздних римлянок, прабабушки которых пряли шерсть и рожали и воспитывали воинов.
С крушением непрестанной женской героической жертвенности кончается все.
* * *
Иван Федоров на возвращении отпросился у боярина, изъяснивши, что оставил мать на ложе болезни. Гнал коня опрометью, едва не запалив жеребца.
Слава Богу, матерь застал еще в живых. Усталый, пахнущий конем и горечью дорожных костров, ввалился в терем и — к ложу матери.
Наталья трудно приоткрыла глаза, глянула: «Побили Витовта?» — вопросила.
— Замирились. Татары к нам подошли, дак потому, верно.
— Ин добро. Миром-то лучше! — выговорила Наталья, думая о другом. — Трудно тебе станет без хозяйки! И Ваняту не женили, вишь! Набалует парень, а после и жена станет не мила… — замолкла вновь, тихо досказала: — В баню поди! Давеча топили, не простыло ищо. Поди, поди, не сумуй! Однова ишо не помру, — и бледный окрас не то улыбки, не то страдания коснулся ее щек.
После бани, едва похлебав ухи и пожевав хлеба, Иван вновь уселся у ложа матери, которую прислуга успела за тот срок перевернуть, обмыть и переодеть в чистое.
Долго молчал. Взглядывал на страшно обострившееся лицо матери, угадывал тело ее под рядниной, не тело, а связь костей, обтянутых кожею, со страхом переживая все эти явные печати близкой смерти. Мать задремала, потом, пошевелясь, вымолвила:
— Похоронили Киприана? Пристойно было?
— Похоронили в Успении Богородицы, рядом с гробницами Феогноста и Святого Петра. Грамоту чли! Всех благословлял и всем отпускал грехи! И патриархам, и покойным князьям, всем-всем.
Наталья глазами показала, что услышала. Через время вопросила с отстоянием:
— Киприана схоронили, с кем будешь теперь?
Иван помыслил о том скользом, кивнул, не отвечая. Все это было и важно, и уже не важно совсем у порога вечности.
— Попа созови! — погодя сказала Наталья. — Причаститься хочу, и собороваться мне нать.
Мать задремала вновь, потом, не размыкая глаз, вымолвила:
— Будешь меня хоронить, Лутоню с Мотей созови, и с чадами! Не забудь! И Любаву… Всех… А Ванята где? Не задело ево? Живой?
— С ратью ворочаетце, — ответил Иван. — Я выпросился, наперед полков прискакал.
Иван опять кивнул и вдруг повалился лицом на грудь матери, горячие слезы хлынули потоком:
— Как я буду без тебя, мамо?
— Ты взрослый теперь! — отмолвила Наталья, чуть заметно улыбаясь. — Смотри, седатый уже!
Она с усилием подняла бледную, чуть теплую руку и бережно, как в детстве, огладила его по волосам. И Иван вдруг понял, что больше никто, никогда, до самого последнего дня уже не приласкает его так, как мать! И заплакал вновь, безнадежно и горько, вздрагивая, всхлипывая и кренясь, а Наталья все гладила сына по волосам, шептала едва различимо:
— Не плачь, родной мой, кровиночка ты моя ласковая! Не плачь! Тамо мы встретимся с тобою, и уже навсегда! И родителя узришь своего, Никиту!
А он — плакал. Плакал, пока не пришли чужие люди в избу, пока не вернулся Сергей, нынче, как заболела Наталья, каждый вечер приходивший ночевать домой. Пока не началась обычная домашняя хлопотня, и тогда Иван перестал рыдать, и сидел, понурясь, сугорбя плечи, безразличный ко всему, ощущая такое жестокое одиночество, какого не испытывал, кажется, еще никогда в жизни…