— Истеряем и полон, и добро! Што там вымчат из огня — слезы!
— А иначе Махмутка успеет всех своих ратных созвать. Нас с тобой обложат, как медведей, не выбраться будет!
— Не, не, постой, — досадливо мотал головою Анфал.
На развернутом куске бересты углем было грубо нарисовано становище князька-мусульманина (потому и имя носил не свое, а бесерменское!) со всеми подходами к нему.
— У него где засеки? — вопрошал Анфал. — Тут и тут? А енто цьто?
— Овраг. Не перелезть! Частолом! — отвергал Зверь, но Анфал, вновь и вновь возвращаясь к карте, видел и понимал, что ворваться в укрепленное городище можно было (и легче!) именно тут. И в конце концов, прекращая спор, взял прорыв на себя, выпросив только проводника. На том и порешили.
Заросли ивняка, черемухи, орешника и невесть чего рубили саблями, сцепивши зубы. Ближе к стану начали пролезать полком, проделав дыры в сплошном частолесье. Метнувшееся в очи лицо девки-удмуртки, с распяленным в неуслышанном крике ртом Анфалу помнилось долго — пришлось рубануть. Дале пошла уже мужская горячая работа. Княжеская дружина, кто был, кто выскочил распояской, кое-как схвативши оружие, едва ли не вся легла под саблями. Самого Махмутяка, подслеповато моргавшего красными золотушными веками, повязали в самом тереме, забрали его наложниц и женок, среди которых были и русские рабыни, захваченные в набегах. Они радостно кидались на шею освободителям, не гадая о своей дальнейшей судьбе. Потерявши предводителя, и те, кто защищал от Митяшиных молодцов засеки, сдались. Полон женок, детей, молодиц, повязанных ратников, на которых тут же навьючивали кули с добром, гнали целою толпой. Волокли связки шкур, корчаги с медом и пивом, кули с ячменем и сорочинским пшеном из княжеских погребов. Целые поставы холстов, полотна, укладки с узорочьем из резной кости, серебра и жемчуга, медную кованую, русской работы посуду и оружие.
Целые поставы холстов, полотна, укладки с узорочьем из резной кости, серебра и жемчуга, медную кованую, русской работы посуду и оружие. Словом сказать, разгром был полный. Анфал тотчас расплатился с купцами, ведая, сколь опасно залезать в долги, наградил своих ратных, и тех, что шли в поход, и тех, кто остался дома. Себе взял совсем немного: куль снедного на прокорм, хорошую ордынскую саблю да янтари и жемчуг для жены. Ведал и то, что не в богачестве, а в дружине сила всякого воеводы (что понимал еще великий киевский князь Владимир, с его присловьем, перешедшем в легенды: «Серебром и златом не налезу дружины, дружиною же налезу серебра и злата»). После той удачи и иные, помимо Митюши Зверя, ватаманы начали поглядывать на Анфала уважительно.
А когда удался и еще один поход, и еще, и речной караван, снаряженный Анфалом, спустившись по Вятке до Камы, пограбил татарские рядки и бесерменских гостей торговых и, паче того, сумел с добром и полоном на тяжело нагруженных ладьях воротиться назад (где гребли, стирая ладони в кровь, где пихались, где тащили суда конями, бечевою, волоком), слава Анфала окрепла нешуточно, и стало мочно ему собрать первый совет вятских ватаманов, дабы договориться об устроении совместной рати, что, впрочем, возможно было совершить токмо через год (до того укрепляли Хлынов, ставили хоромы и острог, рубили поварню, бани, амбары для рухляди). Торговые гости теперь заглядывали ему в глаза, искательно вопрошали: «Анфалу Никитичу!» Искали, чем привлечь, заслужить, чтобы не остаться обделенными на распродажах полевой добычи.
Анфал безразлично оглядывал толпы испуганных женок и повязанных мужиков, выведенных на продажу. Вечерами с торгов сыпал веское серебро в скрыню, дабы прикупить у тех же купцов брони и оружие. Вести со сторон приходили смутно и с задержкою. Далеко не сразу узналось о разгроме Витовта на Ворскле, о делах новогородских, о войне с великим князем, что все не кончалась, невзирая на заключенный мир.
Рассохин пропадал где-то на Москве, обивая боярские пороги. Слал грамотки, винясь в том, что покинул Анфала под Устюгом, и объясняя свое отсутствие происками «новгородчев», пытавшихся его изловить. «Поди, врет», — безразлично думал Анфал, кидая в огонь очередной берестяной свиток с выдавленными на нем неровными буквами новгородским писалом. Рассохин мало интересовал его. Больше занимал устрояемый им союз вятских предводителей отдельных дружин, который наконец-то к исходу 1400 года был собран.
Сидели в новорубленной широкой, на два света, сотворенной дружинниками Анфала горнице. Многие не расставались с оружием. У многих были местные счеты и взаимно пролитая кровь.
— Князем хочешь стать? — вопрошал, зло кривясь, Онфим Лыко, самый неуживчивый из местных воевод. Анфал глянул серьезно. На столах, кроме закусок, медвежатины, зайчатины, пирогов, были только легкое пиво и квасы. Без обиды отверг:
— Не то, други! Воли хочу! И для себя, и для вас! А волю надобно защищать соборно, всема. Не то полонят нас не хан, так князь какой, или перережут, как куроптей! И хочу не того, о чем ты мыслишь, Лыко! Того легше достичь! Нет, хочу совета по любви, по дружбе нашей, кровью слепленной, хочу воли для всех! Штоб совет — ну хошь как сейчас, штоб соборные решили — содеяли. А там — будет сила в нас, будет и власть наша над бесерменом да инородцем! Бают, где-то там, за горами, за лесами, за Камнем, за Диким полем, за рекою Итиль и еще далее, ближе к великим горам, за степями монгольскими, есть царство пресвитера Иоанна, царство христьянское, вольное и живут там вольные люди, поклоняют токмо Богу одному! Дак то самое царство хочу я воздвигнуть здесь, на Вятке, в этой земле! Вот чего я хочу и почто пришел сюда к вам с дружиною своею!»