Если в южной части города свирепствовали новогодние морозы, грозившие плавно перейти в рождественские и крещенские, то на проспекте Луначарского, наоборот, расположилось пятно поздней весны, примерно соответствовавшее месяцу маю. Было тихо и тепло, у воды отцветала черёмуха, но человек, медленно шедший по дорожке зелёной зоны, вдоль Муринского ручья, зябко кутался в стёганую куртку. Отравленная кровь тяжело и неохотно пульсировала в его жилах, почти утратив способность переносить кислород и тепло. Человек не шёл, а тащился — от лавочки к лавочке, подолгу отдыхая на каждой. Престарелая откормленная болонка, следовавшая за ним на длинном поводке, каждый раз с наслаждением плюхалась на пузо. Она тоже не прочь была отдохнуть.
Этот промежуток между лавочками выдался особенно длинным и утомительным. Человек смотрел в основном под ноги, чтобы не оступиться — потом поди встань, — и медленно поднял глаза, только когда раздалось сварливое тявканье собачонки.
…Ох. Перед ним, загораживая дорогу, тёмный и жуткий в свете далёкого фонаря, зловещей тенью маячил здоровенный мужик. Человек в стёганой курточке мог бы дать один из немногих оставшихся зубов, что секунду назад его там не было.
А неожиданное видение ещё и сказало негромко, но очень внушительно:
— Разговор есть.
Удивительно, как мы цепляемся за жизнь. Даже если каждое утро просыпаемся с чувством разочарования: ну вот, опять не повезло, не сподобил Господь отойти прямо во сне. Беззащитный больной сглотнул, начал пятиться и оглянулся. Сзади маячили ещё две такие же тени.
— У меня… ничего нет, — не выговорил он, а скорее прошептал. — Жульку… не троньте…
— Нам, Владимир Иваныч, твоя Жулька без надобности, — усмехнулся тот, что стоял перед ним. — Ты её придержи только, чтобы под ногами не путалась, а то, неровён час, наступим… Вон лавочка, пошли сядем, поговорим.
Владимир Иванович Парамонов, откуда силы взялись, подхватил на руки вертевшуюся и тявкавшую болонку. Скоро он уже обречённо сидел под оранжевым фонарём на деревянном сиденье, казавшемся ему нестерпимо холодным. В тускловатом химическом свете было особенно заметно, до чего скверно он выглядел. Провалившиеся щёки, неживые глаза, серая, покрытая болячками кожа…
Буров и Гринберг, переглянувшись у него за спиной, кивнули друг другу. Дело обстояло именно так, как они себе представляли. А Скудин повторил:
— Слушаем тебя, Владимир Иваныч.
— О… о чём?
— Ну как о чём. — Кудеяр выложил на колено крохотный цифровой диктофончик. — О том, как ты архивы Добродеева разбирал.
— Я не…
Перед мысленным взором несчастного явно кружились инъекторы с пентоталом, [43] рашпили, плоскогубцы и табуретки, опрокинутые ножками вверх.
— Слушай сюда. — Скудин придвинулся ближе. — Некогда мне тебя уговаривать. Ты, несчастье, телевизор хоть смотришь?
— Какое это имеет…
— Имеет, и самое прямое. Видел, может, как академик Шихман в прямом эфире пендели раздавал? Ага, замечаю, что видел… Вот и мы хотим одному академику дать. По пердячей косточке. Дошло?
Ещё как дошло. Тело Парамонова умирало, но голова работала по-прежнему ясно. Он устало спросил:
— Кто вы такие?
— Кто мы такие, тебе знать не обязательно, крепче спать будешь. Ты колись давай. Тебе, между нами, девочками, говоря, терять уже нечего.
При слове «девочки» Парамонов чуть заметно вздрогнул… Однако святая правда состояла в том, что терять ему было в самом деле нечего. Кроме цепей, именовавшихся физическим существованием. Он с надеждой подумал о том, что и у мафии, и у спецслужб было вроде как принято убирать сделавших своё дело свидетелей. Он взял диктофон, повернул его к себе и стал говорить. Сперва медленно, запинаясь, потом всё уверенней. Скудин лишь изредка задавал наводящие вопросы.
В общих чертах подтверждалось именно то, что они с Львом Поликарповичем вычислили, но не могли доказать. Юный Володя Парамонов не только с увлечением копался в архивах покойного, но и писал по их материалам те самые «ветчинно-рубленые» статьи, под которыми Опарышев затем ставил свою подпись. Когда парень понял, что происходит, он попытался выйти из игры, но не тут-то было. К тому времени шеф плотно держал его на крючке. Крючок же состоял в том, что Парамонов был, как теперь принято выражаться, геем, [44] и Опарышев, на его беду, об этом прознал.
Это сейчас нетривиальная сексуальная ориентация стала чуть ли не модной, во всяком случае, люди всё меньше стесняются открыто в ней признаваться, но в те годы за гомосексуализм у нас сажали в тюрьму. Вплоть до того, что люди с учёными степенями доносили на коллег, разрешая таким образом научные споры. [45] Парамонов в тюрьму не захотел, да, наверное, и правильно сделал. И продолжал писать для «Джаббы Хатта» статью за статьёй, а потом помогал перевозить архивы на дачу. Благополучно став доктором наук, Опарышев свою дальнейшую карьеру построил на чистом администрировании, помощника же за ненадобностью как бы отпустил, предупредив на прощание: вякнешь — не пощажу.
Ну, после личного знакомства с новым директором Скудин в этом не сомневался…
— Погоди, погоди, — остановил он Парамонова. Кажется, начиналось самое интересное. — На дачу, ты сказал? А как же протечка?