И вошел изящный, несмотря на тучность, человек лет сорока. Густейшая русая борода; на висках серебрится благородная проседь. Благоухал духами; шелестел шелками. С порога извинился за раннее вторжение. И полился великолепный голос, нежнейший, бархатистый баритон, от звука которого кости во всем теле размягчались.
— Столько наслышаны, столько уж наслышаны о подвигах твоих, друг мой, о твоей отваге! Знаешь ли ты, как император Констанций именует тебя в назидание прочим? — Короткий, сердечный смешок. — «Моисей нашего времени»!
Ульфила слегка покраснел. И от похвалы, и от фамильярности гостя — что это за обращение: «друг мой», когда едва знакомы?
А Меркурин — тот рот раскрыл, глаза вытаращил: в самое сердце уязвило его дивное явление. Ульфила-то подле этого роскошного епископа — черствый сухарь.
— Садись, — только и смог сказать гостю Ульфила. — Я велю вина принести, если хочешь.
— Я велю вина принести, если хочешь.
— Лучше фруктов, — произнес бархатистый баритон. И опять потекла сладкая музыка: — Вовремя ты прибыл. На завтра уже заседание назначено. Наши-то знаешь, что учудили? Евдоксий сказал, что согласен, так и быть, анафемствовать свои воззрения, если Василий Анкирский согласится анафемствовать свои. Василий, натурально, отказался, и император прогнал его, а Евдоксия выслушал и правым признал…
Ульфила не слова — музыку голоса слушал. Чаровал его голос; смысла же произносимых слов не понимал вовсе. Головой тряхнул, чтобы от наваждения избавиться и достойное участие в беседе принять. Сказал совсем о другом:
— Я тоже о делах твоих наслышан, Евномий.
Евномий рассмеялся, подняв изогнутые брови.
— О каких это?
Теперь и Ульфила улыбнулся.
— Вся Фракия только о тебе и говорит, Евномий. Даже до меня рассказы доходили. Проповедник ты изрядный, а ученость твоя…
— Красноречие — не отвага, а ученость — не доблесть, — заявил Евномий. Барски развалился в кресле, взял на колени принесенное слугой большое блюдо, полное янтарного винограда. Принялся поглощать фрукты с удивительной ловкостью и быстротой. Сок увлажнил мягкие красные губы знаменитого Евномия, и голос его стал, казалось, еще слаще.
Он продолжал говорить, легко затрагивая то одну тему, то другую. Весело смеясь, рассказал между делом и о жулике-управителе, которому поручил свое богатое поместье в Халкедоне.
— Обворовывает меня безбожно, подлец, — вкусно рокотал Евномий. — Видно, решил для себя: ежели хозяин — служитель Божий, то не заметит, как обеднел.
Ульфила слушал эту болтовню, невольно улыбаясь. Постепенно оттаивал, утрачивал холодную строгость, обласканный этим крупным, обходительным, красивым человеком. Меркурин же влюбился в Евномия с первого взгляда.
— Я его, разумеется, высек, управителя-то, — продолжал Евномий. — А он… удивился, подлец. Даже плакать и врать забыл. Однако в управляющих я его оставил. Сытая муха не так больно кусает, как голодная, не находишь? — Прищурил глаз на Ульфилу. — Тебе ведь многое должно быть ведомо об управлении большим хозяйством?
— У меня поместья нет, — сказал Ульфила. — Общинное хозяйство управляется иначе, чем господское.
Тут Евномий обнаружил, что съел почти весь виноград, и поставил блюдо с колен на пол. Капризно потребовал у слуги салфетку, руки обтер.
Ульфила глядел и любовался.
А тот спросил Ульфилу неожиданно:
— Ты ведь знал Евсевия, прежнего патриарха Константинопольского?
Ульфила кивнул.
— Сан от него принял. Как забудешь…
— Великий был ревнитель, — сказал Евномий задумчиво. — Жаль, что не довелось встретить его. Но в учении своем, как я понял, не строг был. На уступки шел.
— Не тебе и не мне судить Евсевия и его поступки, — мрачновато заметил Ульфила.
Евномий на это произнес с грустью невыразимой:
— Кому же, как не нам, и судить? Нам, сегодняшним, кому он наследие свое оставил. Вера должна содержаться в строгости. Любое отступление оскверняет белоснежные одежды Невесты. Иначе — смерть. Я ведь и Евдоксию, патриарху антиохийскому, только тогда дозволил в сан меня рукоположить, когда на все вопросы мои он ответил.
— Допрос ему учинил, что ли? — Ульфила глядел на статного красавца епископа недоверчиво. Одинаково готов был и восхищенно поверить, и усомниться. Виданое ли дело, слыханая ли дерзость?
— Проэкзаменовал и признал достойным; только после того… — весело подтвердил Евномий. — И ныне за честь почитаю дружбу с ним.
— Ты что, никак, и меня допросить хочешь? — спросил Ульфила. Хмыкнул.
Хорошо понял Евномий, что смешок тот означал.
— Тебя допросишь, как же. За тобой такая силища — вези. Они ведь только называются «меньшими», а попробуй их тронь… Наслышаны! — Он шутливо погрозил Ульфиле пальцем. — Мы тобой уж никейцев пугали. Я им прямо сказал: вот придет серенький волчок и ухватит за бочок…
Расхохотался, довольный.
— Не воевать же с епископами, — сказал на это Ульфила, настроенный вовсе не так воинственно. — Я не драться — слушать и учиться приехал.
Поднялся Евномий, прошел два шага и Ульфилу обнял, а после, склонив красивую крупную голову, поцеловал в плечо.
— Это нам у тебя учиться нужно, Ульфила. Ибо чувствую: праведнее самых праведных ты.