Как все каппадокийцы, по-гречески изъяснялся он просто ужасно. Глотал целые слоги, как изголодавшийся пищу. Долгие и краткие звуки вообще не различал. Слова жевал, точно корова жвачку.
Грубый этот акцент усугублялся готским выговором. Так что от греческих речей готского просветителя подчас коробило даже римских легионеров, а уж познания тех в языке Гомера дальше какого-нибудь «хенде хох» не простирались.
Евномий добавил примирительно:
— В пастыре не красноречие главное, а строгость и рвение. — И о другом заговорить пытался, раз Ульфила не хочет в восторг приходить.
— И о другом заговорить пытался, раз Ульфила не хочет в восторг приходить.
Но Ульфила, как любой вези, подолгу на одной мысли задерживался, коли уж она в голову втемяшилась.
— Среди моего народа и христиан-то почти не было, пока чтение на греческом велось. Какой толк, если все равно никто ничего не понимает?
Евномий пожал плечами. По странным дорогам бродят иной раз мысли в голове у Ульфилы. Был он об этом Ульфиле весьма высокого мнения. Со многими, кто сейчас хороших мест в Империи добился, не сравнить — намного выше их Ульфила. Пытался Евномий втолковать этому упрямому вези, что негоже мужу столь похвального благочестия и обширных познаний в Писании прозябать в глуши и безвестности. Не пора ли в столицу перебираться? Он, Евномий, может это устроить. Через того же Македония, к примеру.
Ульфила только глянул на Евномия своими темными, диковатыми глазами. Поежился Евномий, неуютно ему вдруг стало. Варвар — он и есть варвар, будь он хоть каких обширных познаний.
А честолюбие епископа Ульфилы в те годы заносилось уже на такую высоту, где не оставалось места никакой корысти, ибо не земных сокровищ искал себе.
Мелкой и ненужной предстала на миг Евномию вся эта возня вокруг богатых кафедр, бесконечная вражда честолюбий и плетение тончайших кружев хитрости и интриги. Сказал, защищаясь:
— Выше головы не прыгнешь, Ульфила. Всякий слушает своего сердца, ибо нет такого человека, который был бы поставлен судить. У одного сердце великое и дела великие; у другого сердце малое. Блага же хотят все.
Точно оправдаться теперь хотел за все сплетни, переданные раньше.
Глуховатым голосом отозвался Ульфила, Евномия и жалея, и любя, и все-таки осуждая:
— Пустое занятие по поступкам человеческим о том судить, что выше любых поступков. Епископы суть люди; Дело же совершается превыше человеков.
* * *
Словопрения продолжались; одно заседание проходило бурнее другого. Никейцы были совершенно разбиты, тем более, что и император их не поддерживал. Держались только за счет собственной твердолобости, ибо, не владея логикой и не в силах отразить остроумные, разящие аргументы Евномия, только и могли, что огрызаться: «А я иначе верую». Большего им не оставалось.
Ульфила на этих заседаниях не выступал — слушал, наблюдал. Как губка, жадно впитывал впечатления. Ибо догматы Ария считал единственно правильными. Все в его душе одобрением отзывалось на речи Евномия.
Арий учит о единобожии более строго, чем никейцы. Этим прекраснодушным господам хорошо отстаивать абсолютное равенство Отца и Сына. Их бы к язычникам, в глушь дакийскую, к тому же Охте. Или в Гемские горы. И как бы они там объясняли, почему их религия не троебожие содержит, а единобожие? Да они и сами в большинстве своем, прямо скажем, от Охты мало отличаются.
Евномий же был великолепен, когда завершил свою речь поистине громовым аккордом:
— Если есть совершенно равные Бог, Бог и Бог — то как же не выходит трех богов? Не есть ли сие многоначалие?..
Взрыв аплодисментов утопил голос оратора. Никейцы что-то выкрикивали со своих мест, но их больше не слушали. Сам Констанций соизволил ладонь к ладони приложить в знак одобрения.
После заседания восхищенный Ульфила протолкался к Евномию, обнял его. А Евномий вдруг оглянулся, поискал кого-то глазами и, не найдя, сквозь зубы лихо свистнул. Тотчас раб подбежал и вручил свиток, красиво перевязаный кожаным шнурком с позолотой. Евномий торжественно передал свиток Ульфиле.
— Я записал тезисы этой речи для тебя, друг мой, — сказал Евномий.
— Я записал тезисы этой речи для тебя, друг мой, — сказал Евномий. — Она твоя.
Ульфила был по-настоящему тронут и даже не пытался скрывать этого.
— Большего подарка ты не мог бы мне сделать.
* * *
Предпоследний день в Константинополе несколько омрачился несогласием, которое вдруг установилось между Ульфилой и Евномием.
— Прочитал еще раз твою проповедь, — сказал ему Ульфила, когда прогуливались вдоль городской стены, любуясь закатом. — И не один раз. Множество.
Евномий склонил набок свою львиную голову. Ждал похвалы.
Ульфила сказал:
— Она выше всяких похвал. У меня не достанет слов, достойных красоты твоего слога, Евномий, стройности твоих мыслей.
Евномий деликатно кашлянул в сторону.
Ульфила продолжал задумчиво:
— Но кое с чем я не могу согласиться.
Евномий тотчас же насторожился.
— Да?
— Да. — На собеседника испытующе поглядел. — Ты пишешь, что Сын изменяем. Что Сын достиг Божеского достоинства после испытания Его нравственных свойств и вследствие обнаруженной Им устойчивости в добре. — Ульфила процитировал почти наизусть. Он говорил негромко, слегка задыхаясь, — волновался.