Но не только поражение от Феодосия и единоверцев его, не только ужасные последствия засухи и неурожай, так что думали, будто настает конец света, не только набег от гуннов претерпели мы в том году. Унес тот год и жизнь Ульфилы.
Хотя умирал посреди крушения надежд своих, это была светлая кончина — благая и радостная, ибо шел на свидание с Тем, ради Кого трудился всю жизнь не покладая рук.
Зная, что скоро земные уста навсегда замкнет печать смерти, обратился ко мне, дабы я записал последнюю его волю. Не о земных благах пекся, ибо никогда не имел таковых; завещал то драгоценное, что в душе хранил…»
…Шел Меркурин Авксентий к Ульфиле — тот умирал уже — и Фритигерна повстречал. Хмурился князь, будто обидели его или он кого-то обидел; что прилюдно заплакать боится Фритигерн — то и в голову Меркурину не пришло.
На Фритилу, как петух, наскочил Меркурин. Кричал на верзилу пресвитера — шепотом, чтобы Ульфилу не тревожить. Как только мог Фритигерна к епископу допустить? Знал же, что не выносит Фритигерна епископ! Для чего князю через порог переступить позволил? Не для того ли, чтобы он Ульфилу в гроб вогнал!
Фритила этому Меркурину Авксентию одним ударом кулака шею переломить мог; просто Ульфилу расстраивать не хотел: знал, что привязан старик к драчливому и вздорному епископу Доростольскому. Фритила поступки ульфилины не то что судить — обсуждать не смел, ибо любил его слепо, не рассуждая.
Авксентий Фритилу распекал до тех пор, пока из соседней комнаты, из-за занавеса, глуховатый голос Ульфилы не донесся:
— Меркурин.
Меркурин Авксентий Фритилу оставил и к Ульфиле вошел.
Остолбенел.
Впервые увидел то, что прежде замечать отказывался: Ульфила действительно умирал. Лежал в постели, точно в гробу, кожа на скулах натянулась, рот ввалился. Смерть еще не завладела им, но уже изменила это лицо, с детства любимое.
И испугался Меркурин Авксентий.
После нежелание свое замечать эту близость смерти приписывал большой любви, какую к Ульфиле испытывал; на самом же деле проистекало все от детского себялюбия — боялся Меркурин остаться на земле один, без Ульфилы.
Смотрел Ульфила на него, будто из далекого прошлого. Из того дня, когда из готского села в Македоновку дохлая корова приплыла. Сравнивал, прощался.
Хотел было спросить Авксентий, зачем лис-Фритигерн приходил. Но не посмел.
Ульфила на столик махнул, где дощечки восковые лежали.
— Возьми.
О, как понимал сейчас Евсевия! Не уйти без наследника на земле, среди людей, — вот первая забота.
Из того дня, когда из готского села в Македоновку дохлая корова приплыла. Сравнивал, прощался.
Хотел было спросить Авксентий, зачем лис-Фритигерн приходил. Но не посмел.
Ульфила на столик махнул, где дощечки восковые лежали.
— Возьми.
О, как понимал сейчас Евсевия! Не уйти без наследника на земле, среди людей, — вот первая забота. Прочие же — боль в груди, слабеющие руки, угасающая воля влачить на себе это измученное тело, эту бренную помеху, истинный гроб для огромной, крылатой, на волю рвущейся души, — эти заботы как будто и не гнетут его вовсе.
Авксентий в ногах постели стоит, дощечки в руках прыгают. Хотел бы Ульфила утешить его, но не мог. Никогда не умел людям слезы вытирать. А сейчас еще и некогда ему было.
«Не плачь» — хотел бы сказать Меркурину, а вместо того велел:
— Пиши.
Будто ребенку, которого грамоте обучал.
И начал было:
— Ik, Wulfila, gudja jah…
После рукой махнул. И снова начал, по-латыни, чтобы слова его в Империи ромейской всем внятны остались:
— Ego Ulphila episkopus et confessor semper sic credidi…
«…Я, Ульфила, епископ и исповедник, всегда веровал так…»
И продиктовал символ веры своей, чтобы сомнений не оставалось, ни сейчас, ни потом: Ульфила-гот веровал так.
Все остальное может порасти травой забвения, но только не это, ибо вот единственное из всего земного наследия, о чем не следует строить ни догадок, ни предположений.
И еще велел написать Ульфила, что завещает народу своему и князю Фритигерну, которого благословил, мир и любовь. Но места на табличке больше не было, и Меркурин хотел после записать слова эти; после же забыл…
«Не к такой ли кончине следует стремиться? — писал Меркурин Палладию (Амвросию, Амвросию, Амвросию!) — Но чтобы умереть, как умер епископ Ульфила, надлежит прожить такую жизнь, какую прожил он…»
Глава десятая
Selenae Imperium
(387 год)
Были еще и другие готы, которые называются Малыми, хотя это — огромное племя; у них был свой епископ и примас Вульфила, который, как рассказывают, установил для них азбуку. По сей день они пребывают в Мезии, населяя местность вокруг Никополя, у подножия Эмимонта; это — многочисленное племя, но бедное и невоинственное, ничем не богатое, кроме стад различного скота, пастбищ и лесов; земли их малоплодородны как пшеницей, так и другими видами злаков; некоторые люди там даже вовсе не знают виноградников, — существуют ли они вообще где-либо — а вино они покупают себе в соседних областях, большинство же питается молоком.
Иордан Готский
Пока Меркурин Авксентий о судьбах Империи, как умел, пекся, семья его в Македоновке не процветала. Детей в той семье народилось много, до отроческих лет шестеро дожили. Трех, а то и двух лет без ребенка в семействе у Авдея не обходилось. И все на диво прожорливые урождались. Почти все в отца — красивые, веселые, ни к какому труду не способные, будто лилии полевые, что не сеют, не жнут, а все равно с пустым брюхом спать не ложатся.