Он медленно встал. Отряхнулся. Проверил, хранит ли его лицо выражение спокойного равнодушия ко всему на свете; оно хранило. Хоть этому успел научиться… Близ свалки не было ничего подозрительного — прохожих виднелось мало, дисциплинированные технеты выполняли предписанные им в этот час действия в установленных для этого местах. Милов глубоко втянул воздух и пошел — ритмично, размеренно, как здесь только и полагалось.
3
(162 часа до)
Двигался он по направлению к центру города. Надо было добраться до мест, где технетов на улицах больше: в толпе легче исчезнуть, а другого укрытия у него сейчас не было. Он не очень понимал, откуда берется на центральных улицах такое множество технетов в часы, официально называвшиеся Временем Реализации Смысла, они должны были находиться при своем деле, и тем не менее тут весь день колыхалась толпа. Однако что он вообще успел узнать о здешней жизни? Самые азы, да и то не все. Так что спешить с выводами не следовало.
Он спокойно, загнав тревогу глубоко в подсознание, шагал, не нагоняя впереди идущих и не отставая от них. Глаза — строго вперед, голова гордо поднята: ты горд уже тем, что являешься технетом, независимо от того, какое место занимаешь в технетском обществе. А в процессе перемещения тебя интересуют только две вещи: пункт, из которого ты вышел, и тот, куда должен прибыть в назначенное время. Все остальное — не твое дело. Поэтому даже простое человеческое любопытство удовлетворять приходилось украдкой, скашивая глаза в стороны или вверх до последнего предела, до боли.
Тем не менее он успевал увидеть многое, и увиденное заставляло думать больше и быстрее, настолько оно порой оказывалось неожиданным.
То был тот самый город, в котором он прожил десятки лет, и совершенно другой в то же время, до боли знакомый — и до боли чужой. Не так, как бывает знакомым и одновременно чужим встреченный через десятилетия человек, в лице которого знакомые черты не сразу угадываются за резкой ретушью возраста; но, скажем, скорее так, как узнаешь и все же не узнаешь человека, с которым вместе носил солдатскую форму, стиравшую социальные различия, а потом вдруг увидел его в штатском, после дембеля, и понял вдруг, что вы совсем из разных этажей жизни, и равенство ваше перед законом и сержантом было хрупким, а скорее — его и вовсе не было, оно лишь мерещилось. Так и с этим городом оказалось. Он как бы переоделся в то, что ему более пристало, и стал высокомерным и чужим, и не для одного лишь Милова (что было бы вполне естественным), но и для всего того технетства, что дефилировало сейчас по улицам, ничего не выражающим взглядом проскальзывая по неожиданно богатым витринам, по шуршавшим мимо автомобилям — американским, немецким, японским, французским, итальянским («Кто в них разъезжает, интересно?» — мельком подумалось ему), по фигурам полицейских на перекрестках (они назывались здесь регсами. Регулировочной службой, это Милов уже успел узнать, как и немало других полезных вещей). Словом, город похож был на любую другую столицу маленького государства, населенного людьми; только на улицах — и в магазинах, и в автомобилях — были не люди. Милов впервые по-настоящему не то что понял это (понимал он и раньше теоретически), но почувствовал кожей и всем нутром, как чувствуешь, выйдя на улицу, что стоит мороз — хотя ты узнал это раньше, поглядев на градусник за окном, понял — и отчего-то ему на миг стало страшно.
Он успел уже в этих впечатлениях и размышлениях дойти до центра, и сейчас все тем же размеренным шагом миновал Центральный фонтан, который в городе всегда называли просто фонтаном, хотя был он далеко не единственным. Неожиданно вспомнилось, как давным-давно, в прошлой жизни (которой, быть может, на самом деле и не было вовсе?), он назначил милой девушке из своей школы свидание вот у этого самого фонтана — и забегался по городу, забыл и не пришел, а потом спохватился и кинулся к ней домой, долго скребся под дверью, слыша, что она дома, но она не отворила; много всяких воспоминаний можно было бы сейчас вызвать из небытия, но этого совершенно не нужно было делать, напротив — следовало забыть о мысли, что этот город когда-то был твоим, а помнить, что нынче он чужой, враждебный, угрожающий, и все, что ты знаешь о нем, есть всего лишь оперативная информация, нужная по делу, и только так можно ею пользоваться.
Информации же вокруг имелось в избытке. Можно было просто-таки купаться в ней, есть ее, пить, поглощать гектолитрами.
Судя по множеству изречений и транспарантов, в изобилии украшавших улицы, все технеты были равны, поскольку были произведены на свет одним и тем же образом, не имели ни родителей, ни детей, и общим родителем, от которого все они наследовали одно и то же, считалось государство, не знавшее любимых или нелюбимых сыновей и дочерей, — все были одинаковы. И им самим, каждому технету, наследовало тоже государство, они ничего не копили, потому что в конечном итоге все возвращалось к истоку, причине и обладателю всего — к Технеции. Это была, безусловно, очень ценная информация, потому что психология жителей любой страны основывается прежде всего на их отношении к собственности; у технетов же должно было иметься что-то вроде психологии; пусть они были всего лишь подобием людей — значит, хотя бы подобие психологии тоже существовало. И проявлялось наверняка и в этих самых лозунгах, хотя, как прекрасно знал Милов, содержание официальных формулировок нередко не только не соответствует истинным мыслям населения, но и прямо противоречит им. И все-таки в любом случае начинать следовало с официального, чтобы потом либо принимать его как истину, либо же использовать от противного. То, что он видел на улицах, не очень вязалось с идеей равенства и ненакопительства. Конечно, не для такого анализа был он сюда заслан, но и эту информацию никак нельзя было назвать излишней.