Тогда лишь верен сам себе,
Когда я рвусь к Любви Далекой.
Пытались разгадать загадку, но песни Джауфре Рюделя обладали обманчиво наивным видом, так что в конце концов все сердечные тайны поэта были погружены в надежный туман. Все, что удалось достоверно выведать, укладывалось в четыре строчки самой знаменитой из его песен о Дальней Любви:
Тогда лишь верен сам себе,
Когда я рвусь к Любви Далекой.
Желанней, чем дары Небес,
Мне дар моей Любви Далекой…
И — все.
Но вот молодая графиня Триполитанская появляется в зале, между тех окон, что выходят на море, и тех, что смотрят на поля и фруктовые сады; ее ноги легко ступают по мозаичному полу, изображающему морскую воду, чуть тронутую ласковым дыханием ветра. Эта мозаика выполнена с таким искусством, что поневоле удивляешься отсутствию следов, которые должны были бы остаться на влажном песке. А жаль, ибо песок-соглядатай мог бы выдать, какими маленькими, изящными ножками обладает графиня.
Она любезно здоровается с сеньорами — и с сеньором Гуго, и с его сыновьями, и с князем Блаи, и для каждого находит приятное, легкое слово. У нее гибкий стан и красивые руки, но всего поразительнее — лицо с нежной линией подбородка, подчеркнутой тонким барбетом, — лицо, сияющее ослепительной, волшебной юностью.
Говорили об изящных пустяках, развлекая гостей, сообщали новости и слухи. И брат, и сестра то и дело пересыпали речь сарацинскими словами, а то и целыми фразами, всякий раз поясняя со смехом, что то или это обыкновенно называется в здешних краях так-то и так-то. Дивно смотреть, как птичьим лепетом слетали с уст юной Мелисенты незнакомые звуки языка, который Джауфре Рюдель чаял услышать лишь от смертельного врага.
Расспрашивали гостей, в свою очередь, и хозяева: интересовались новыми обычаями при провансальских дворах, и законами, согласно которым вершатся дела и суды любви, и состязаниями трубадуров, и новыми их сочинениями, и именами лучших.
Затем в зал явились два полуголых раба, очень черных, с телами, смазанными для украшения маслом, а к щиколоткам их были привешены серебряные колокольчики. Безмолвно ухмыляясь, они установили большую ширму, представлявшую собою деревянную раму, обтянутую белым полупрозрачным шелком. Прибежали вслед за тем два презабавных человека, сирийцы видом, одетые в разноцветное тряпье, со смуглыми желтоватыми лицами. Их темные глаза были густо обведены синей краской, а губы выкрашены черным, ладони же и ногти рук и ног — ярко-красным. Они смешно размахивали руками на бегу, словно в большой суматохе, а затем, остановившись, принялись усердно кланяться.
В коробке у них были с собою плоские фигурки, вырезанные из твердой кожи, представлявшие силуэты дворцов, кораблей, лошадей, людей разного облика — и сарацин, и греков, и латинян. Показав все это высокородным зрителям, они снова поклонились и скрылись за ширмой, а перед ширмой расселся третий жонглер (если только сирийца можно так назвать!), в широченных шелковых штанах и множеством жемчужных ниток, свисающих с толстой короткой шеи на голую грудь. Он разложил на коленях барабанчик, дудку и два вида колокольчиков и принялся наигрывать попеременно на всех этих инструментах.
На фоне белого шелка показался силуэт дворца, а на крыше — человек, поднимавший и опускавший руки на шарнирах. Громкий голос пояснил, неправильно выговаривая слова:
— Это кровельщик, он на крыше работает.
У стен дворца показался второй человек. Он остановился и произнес, также коверкая звуки:
— Жа-арко… Кровельщик, ты дай мне воды напиться!
— А, добрый человек! — воскликнул кровельщик.
— Вот и вода! Но умой, прошу тебя, лицо!
— Твоя правда, — сказал этот пришелец. — Мое лицо — оно пыльное. Но чем его утереть?
— А, возьми мою набедренную повязку! Это все, что у меня есть! Другого ничего нет!
Пришлый человек утер лицо брошенным ему куском ткани (лоскуток спустили на веревочке), а затем и выпил воды. После этого кровельщик захотел получить свою набедренную повязку обратно.
— Отдай ее мне! — сказал он. — Ведь она не нужна тебе больше, мне же — нужна прикрыть мой срам.
Но когда набедренная повязка возвратилась (с помощью той же веревочки) к своему прежнему хозяину на крышу, тот в изумлении вскричал:
— Ай-ай! Но как я теперь смогу ее надеть? Смотри, что ты наделал! Зачем отпечатал на ней свое лицо? И что мне теперь делать с твоим лицом? Если теперь я оберну себя твоим лицом внутрь, то оно соприкоснется с моими детородными органами, а этого не желают ни я, ни твое лицо! Если же обернуть повязку вокруг чресел лицом наружу, то получится, будто у меня два лица, а поскольку твое и умнее, и благообразнее моего, то люди скажут, будто моя задница во всем превзошла мою же голову! Ай-ай! Забери от меня эту испорченную набедренную повязку! Лучше ходить мне голым, нежели терпеть такое поношение!
— Ла, ла! — вскричал незнакомец. — Оставь ее под стрехой крыши, маловер! А теперь узнай, что я — пророк Иса… — Тут жонглер закашлялся, а музыкант, красный от натуги, раздул щеки и принялся наистовствовать над барабанчиком. — Я — Господь твой Иисус, — поправился сириец за ширмой, — и лик мой нерукотворный принесет много хорошего всем добрым людям. О тебе же я сожалею, ибо ты отзывчив, но вера твоя слабая.