Юлиан положил книжку на колени, прикрыл ладонью.
— Следовательно, — проговорил он, — мы с вами единомышленники, Доротея! Вы тоже верите, что Дальняя Любовь существует!
— Несомненно, — подтвердила Доротея.
— Следовательно, — проговорил он, — мы с вами единомышленники, Доротея! Вы тоже верите, что Дальняя Любовь существует!
— Несомненно, — подтвердила Доротея.
Она пила горячий чай, а Юлиан смотрел на ее круглые локти. Потом Юлиан спросил, кто этот Грин — автор книги про красные паруса. Доротея ответила:
— Между прочим, поляк, а вообще — эсер… Вы не замечали, — добавила она, — что все социалисты-революционеры пишут очень похоже? Это легко объяснимо. Всякий бомбист — ужасный романтик, немножко сверхчеловек и при этом всегда неврастеник. Оттого и проза у них такая — избыточная, битком набитая экзотическими метафорами, с неровным ритмом и порывами в запредельное. Например, у Грина самое частое слово — «нервный», причем относится оно, как правило, к положительным персонажам…
Юлиан промычал что-то насчет своего сочувствия левым социалистам и их газете, но понял, что это совершенно некстати, и замолчал.
Доротея допила чай, приблизилась к стеллажу. Несколько минут разглядывала корешки, затем стремительно выхватила пару книг и вернулась с ними на тахту. Юлиан молча любовался ею. Потом спохватился:
— Мне еще нужно написать мои двести пятьдесят строк.
— Угу, — рассеянно отозвалась Доротея. — Вы работайте, я пока почитаю…
Юлиан перебрался за письменный стол и принялся писать, время от времени покусывая ручку и поглядывая за окно. Он сразу же забыл о том, что в комнате кто-то есть, кроме него самого, и вздрогнул, услышав, как за его спиной заворочались, скрипя тахтой, и уронили книгу. А потом снова забыл о Доротее. Она ничем не нарушала атмосферу юлианова дома, и потому ее присутствие казалось естественным, как дыхание.
Дождь унялся, почти сразу выскочило солнце, щедро заливая ярким светом мокрые крыши. Юлиан придвинул к себе пишущую машинку и застучал по желтым клавишам. Он печатал одним пальцем, но очень быстро.
Покончив с работой, он выдернул лист из машинки и наконец обернулся. Доротея подняла голову, оторвавшись от трактата по анатомии различных существ, подробно описанных путешественниками прошлого: людей с собачьими головами, людей, у которых вообще нет головы, а лицо помещается на животе, трехногих людей, человекоящериц, лотофагов и других.
Юлиан встретился с ней глазами и сказал:
— Случалось вам просыпаться наутро после дня рождения и сразу бежать к подаркам?
— Это вы о чем? — осведомилась она.
— О вас, — пояснил он. — Подарок — это вы.
Доротея улеглась поудобнее, подложила кулачок под подбородок.
— Поразительная книга, — сказала она.
— Пойдемте со мной в редакцию! — предложил Юлиан. — Это недалеко и недолго.
Она с сомнением покачала в воздухе босой ногой.
— А в чем я пойду?
Юлиан вышел в прихожую и вернулся, держа в каждой руке по безнадежно мокрой туфельке.
— Я их поставлю на подоконник, — предложил он, — они быстро высохнут.
И, забравшись на стол, открыл окно.
Доротея молча наблюдала за ним. Потом сказала нерешительно:
— Я могла бы остаться дома…
— У вас какой размер ноги? — спросил Юлиан, чувствуя себя несчастным нелепым созданием.
— Я могу одолжить вам свои… У меня маленькая нога.
И вот Доротея с жемчужным бантом в волосах, в беленькой блузке с мятым воротничком, в пышной юбке со складками и в мужских ботинках невозмутимо шлепает по нарядным, умытым улицам Варшавы, а Юлиан идет рядом, боясь рассмеяться от счастья. Из раскрытых окон то и дело вырываются звуки: кто-то играет на рояле, жена бранит мужа, на кухне гремит кастрюля, два писклявых детских голоса что-то бурно обсуждают.
В прихожей редакции привычно и кисло пахнет табачным перегаром. Толкнув коричневую коленкоровую дверь, Юлиан вводит Доротею в святая святых — кузницу свежего номера. Несмотря на яркое предвечернее солнце, там уже горят желтые лампы, освещая тесно стоящие столы, две пишущие машинки (каждая со своим дефектом), изрядно засаленные старые обои с приколотыми кнопками газетными вырезками. В одном месте через всю стену, захватывая две или три вырезки, тянется ржавый след потека.
В редакции полно народа, все курят и говорят одновременно. Присев на край стола и не выпуская из зубов причудливо заломленную папиросу, ярится иллюстратор Смуглевич, весь красный от духоты и гнева. Перед ним, взмахивая рукой с зажатой между пальцами сигаретой, стоит заместитель главного редактора — невысокий, немного похожий на Наполеона Бонапарта в последние годы жизни. Дымящаяся рука так и летает перед прямым, как у статуи работы Фидия, носом красавца Смуглевича.
— Мы не можем себе позволить пропагандировать плохие… И потом, наша специфика: вечерняя газета! Вечернюю газету читает усталый читатель. Усталый! Он пришел домой после рабочего дня и, естественно, нуждается в отдыхе, в положительных эмоциях… А тут ему, извините, подсовывают… Мы не можем терять читателя…
Из услышанного Юлиан сделал правильный вывод о том, что Смуглевич в очередной раз безуспешно пытается напечатать стихи Жужи. Другая подруга пылкого иллюстратора, поэтесса Бронислава Вильновская, уже выпустила тоненькую книжку стихов под названием «Судьба». Книжка состояла из трех разделов: «Девочка», «Девушка» и «Женщина» и была «проникнута исповедальным лиризмом», как писал один критик. Средства на издание «Судьбы» дал отец Брониславы, владелец небольшой хлебопекарни. На издание творчества свирепой Жужи раскошеливаться было некому. Поэтому-то Смуглевич и обивал пороги редакций.