Наконец Джауфре схватил одеяло, набросил его себе на плечи и с громким криком устремился прочь, в гостеприимную прохладу ночи, а вслед ему летел самый ужасный хохот, какой только можно себе представить…
— С тех самых пор, мой друг, я совершенно лишился сил, — заключил свое горстное повествование Джауфре Рюдель. — Стоит мне забыться сном, как я в ужасе открываю глаза, ибо случившееся вновь настигает меня и терзает мою израненную душу. Я снова слышу бессердечный смех дамы Матильды и грубые насмешки людей ее брата! Я не нахожу себе покоя ни днем, ни ночью…
Маркабрюну, по правде говоря, стоило больших усилий не смеяться во время этого плачевного рассказа, прерываемого судорожными вздохами и тягостными паузами. Но когда Джауфре закончил, гасконец дружески обнял его и произнес:
— Что ж, мессир, вы спасли меня от лютой стервы-девчонки, а мне, видать, суждено отплатить вам той же монетой. Поверьте, даже умнейшим людям доводилось делать глупости и терять голову от любви — так следует ли осуждать молодого человека, вроде вас, когда его охватило благородное безумие страсти? К тому же ваши сочинения вовсе не дают оснований утверждать, будто вас отвергла злая и неблагодарная женщина.
— Как? — поразился Джауфре Рюдель. — Разве в своих песнях не говорил я вполне определенно, что не могу ни есть, ни пить из-за любви к неприступной красавице?
— Да, но вы нигде не утверждаете, что красавица эта — Матильда Ангулемская или вообще какая-либо женщина. Вполне возможно, что ваши воздыхания обращены на Даму Поэзию, а земные дамы не имеют к этому никакого отношения.
— Но я ведь ясно говорил о ее совершенно теле, о соразмерных членах…
— Стих есть тело поэзии; строфа же — член стиха, и соразмерные строфы есть основа для совершенного стихотворения. Говоря о теле и членах, вы вполне могли подразумевать версификацию.
— Но я сетовал на друзей, которые не умеют научить меня, как лучше добиться благосклонности суровой дамы…
— И это вполне понятно, ибо научить поэтическому дару невозможно, и всякая дружба тут бессильна.
— Но в таком случае выходит, что я — плохой поэт и никуда не годный версификатор, для которого Дама Поэзия навсегда останется недоступной! — вскричал Джауфре Рюдель.
— Но в таком случае выходит, что я — плохой поэт и никуда не годный версификатор, для которого Дама Поэзия навсегда останется недоступной! — вскричал Джауфре Рюдель.
— Превосходная форма ваших песен служит наилучшим опровержением их содержанию, — заявил Маркабрюн.
И видя, как просветлело лицо Джауфре Рюделя, добавил:
— А теперь ступайте-ка и сложите новую песню — обо всем, что довелось вам пережить по милости одной капризной и неблагодарной девицы, которая, по правде сказать, мизинца вашего не стоит. Пусть знает, что вы первый готовы посмеяться над ней и ее проказами; что до нее самой — то вам больше нет до нее никакого дела!
Джауфре Рюдель помрачнел.
— Рассказать по всеуслышание, какую жестокую шутку она надо мной учинила? Признаться в своем позоре? Нет, такое мне не под силу! Ибо клянусь, сердце мое до сих пор кровоточит!
— Ну так пусть оно больше не кровоточит! Не предпочитаете же вы, чтобы она рассказывала об этом сама, похваляясь перед всеми своей ловкостью и хитроумием?
Сеньор Джауфре задумался.
— Вы, пожалуй, правы, Маркабрюн! — признался он наконец.
И вот какие строки он сложил о постигшей его неудаче:
Люба мне летняя пора,
Птиц пенье в зелени дерев.
Но хладом зимним я согрет
И мне зима милей стократ.
Увидишь радость — к ней душой
Стремись: вот мой девиз благой.
Кто счастлив, тот глядит добрей.
Теперь к чужому не стремлюсь,
Из дома носу не кажу.
Своим добром я дорожу
И счастлив, кажется. Боюсь,
Кто выжидает — тот умен;
Глупец — кто так воспламенен,
Как я, когда спознался с ней.
Сколь долго, тяжко я страдал,
Душой и телом помрачен!
Едва лишь погружался в сон,
Как тотчас ужас заставлял
Бежать и отдыха, и сна.
Но вот и боль побеждена,
Из сердца вырван злой репей.
Не устаю благодарить
Всех тех, кто добрый дал совет,
Как вновь увидеть ясный свет!
Какую песнь для них сложить?
Друзей и Господа хвалю,
Всех оделяю, всех люблю —
Должник ваш до скончанья дней!
Я ныне мудр. Поверь льстецам —
И гибель! Что ж, я исцелен.
Не болен боле, не влюблен,
За что спасибо небесам!
Случалась сходная беда
И с мудрецом; но никогда
Не предано любви верней!
Одетым лучше б мне лежать,
Нежли нагим. Покров долой
Сорвал с меня злодей лихой
И ну, кривляясь, хохотать!
А я, вздыхая и дрожа,
Лишь плакал… Точно от ножа
Остался след в душе моей!
Кто, как не я, был виноват
В чудовищной ночной игре?
Увы! Дозволил сам сестре,
Чтоб надо мной ругался брат.
Достанет у кого ума
Судить: ее ль, моя вина,
Чью сторону принять верней?
Но вот опять цветет апрель.
Я весел и здоров и бодр.
И в общий сладкогласый хор
Пусть и моя вольется трель.
Весть разнеси, о друг певец:
Рюдель избавлен наконец
От ноши тягостной своей!
По-провансальски же это поется так:
Belhs m'es l'estius e-l temps floritz,
quan l'auzelh chanton sotz la flor;
mas ieu tenc l'ivern per gensor,
quar mais de joi m'i es cobitz.
Et quant hom ve son jauzimen,
es ben razos e avinen
qu'om sia plus coindes e quais.