Я в мальчиках когда-то
Служил у адвоката.
(В сторону, аккомпаниатору). Возьмем немножко выше, старина, и начнем еще разок сначала.
Снова поет первые две строчки, на этот раз высоким фальцетом. В публике удивление. Впечатлительная старушка, сидящая у камина, начинает
рыдать, и ее приходится увести.
Гаррис (продолжает)
Я мыл в конторе окна,
И вот случилось вскоре…
Нет, нет…
Я окна мыл в конторе,
И вскоре…
Тьфу, черт подери, извините меня, но, странное дело я никак не могу вспомнить эту строчку. Я… я… Ну ладно, попробуем перейти прямо к
припеву (поет).
И я в сраженья, тра-ля-ля,
Теперь веду флот короля.
Ну-ка, подтяните хором последние две строчки!
Все (хором).
И он в сраженья, тра-ля-ля,
Теперь ведет флот короля.
И Гаррис так и не замечает, каким он выгляди идиотом и как докучает людям, которые ничего плохого ему не сделали. Он совершенно уверен, что
доставил им удовольствие, и обещает спеть после ужина еще одну комическую песенку.
Я заговорил о комических куплетах и вечеринках и мне вспомнилась одна прелюбопытная история, участником которой я был. Так как история эта
проливает яркий свет на некие психологические процессы, свойственные человеческой натуре вообще, то она должна быть увековечена на этих
страницах.
Собралось как-то небольшое общество, вполне светское и высокообразованное. Все мы были прекрасно одеты, вели приятную беседу и чувствовали
себя как нельзя лучше — все, кроме двух юных студентов, недавно вернувшихся из Германии, совершенно заурядных молодых людей. Им было явно не по
себе, — казалось, что они томятся, — а на самом деле мы были просто слишком умны для них.
Наша блестящая, но чересчур изысканная беседа, наши
утонченные вкусы были выше их понимания. В этом обществе они были не на месте; им вовсе не следовало быть среди нас. Впоследствии все это
признали.
Мы играли фрагменты из произведений старинных немецких композиторов. Мы обсуждали философские и этические проблемы. Мы изящно ухаживали за
дамами. И острили — необычайно тонко.
После ужина кто-то прочитал французское стихотворение, и оно привело нас в восторг; потом одна дама спела чувствительную балладу на
испанском языке, и кое-кто из нас даже прослезился, — до того это было трогательно.
И вдруг вышеупомянутые молодые люди осмелели и спросили, не приходилось ли нам слышать, как герр Слоссен-Бошен (который только что приехал
и сидел внизу в столовой) поет одну восхитительную немецкую комическую песенку.
Насколько мы могли припомнить, нам этого слышать не приходилось. Молодые люди утверждали, что это была самая смешная песенка на свете и что
если мы хотим, то они попросят герра Слоссен-Бошена (с которым они хорошо знакомы) спеть нам ее. Это такая смешная песня, говорили они, что,
когда герр Слоссен-Бошен спел ее однажды в присутствии германского императора, его (германского императора) пришлось отнести в постель.
Они говорили, что никто не поет ее так, как герр Слоссен-Бошен. Во время исполнения он сохраняет такую торжественную серьезность, что можно
подумать, будто он читает трагический монолог, и от этого все, конечно, становится еще более уморительным. Они говорили, что вы никогда не могли
бы заподозрить ни по его голосу, ни по его поведению, что он пост нечто смешное, — этим он бы все испортил. Именно эта серьезность и даже
некоторая торжественность и составляют всю прелесть его исполнения.
Мы сказали, что жаждем его услышать, что нам хочется всласть посмеяться, и они сбегали вниз и привели герра Слоссен-Бошена.
По-видимому, он ничего не имел против того, чтобы спеть, потому что немедленно пришел к нам наверх и, ни слова не говоря, сел за
фортепиано.
— Ну, он вас сейчас распотешит! Уж вы посмеетесь, — шепнули нам молодые люди, проходя через комнату, чтобы занять скромную позицию за
спиной профессора.
Герр Слоссен-Бошен аккомпанировал себе сам. Нельзя сказать, что вступление было очень подходящим для комических куплетов. Мелодия была
какая-то мрачная и заунывная, от нее пробегали мурашки по коже. Но мы шепнули друг другу, что вот она — немецкая манера смешить, и приготовились
ею наслаждаться.
По-немецки я не понимаю ни слова. Меня учили этому языку в школе, но, окончив ее, я уже через два года начисто все забыл, и с тех пор
чувствую себя гораздо лучше. Однако мне очень не хотелось обнаружить мое невежество перед присутствующими. Поэтому я придумал план, показавшийся
мне очень остроумным. Я не спускал глаз со студентов и делал то же что они. Они фыркали — и я фыркал, они смеялись — и я смеялся. Кроме того,
время от времени я пoзвoлял себе хохотнуть, как если бы только я один заметил какие-то пикантные детали, ускользнувшие от других. Мне казалось
это очень ловким приемом.
Я заметил, что во время пения многие из присутствующих, так же как и я, не спускали глаз с юных студентов. Когда студенты фыркали, они тоже
фыркали, когда студенты хохотали, они тоже хохотали. А так как во время пения эти молодые люди непрерывно фыркали, хохотали и покатывались со
смеху, то все шло наилучшим образом.
И несмотря на это, немецкий профессор, казалось, был чем-то недоволен. Вначале, когда мы стали смеяться, на его лице отразилось крайнее