Нежно склонившись к спящему чудовищу, я поцеловала его — тихо-тихо, чтобы не проснулся.
И снова откинулась на меха у его ног.
Брезжил рассвет. Один раз ночью он рассмеялся — мягко, раскатисто, крепко прижимая меня к себе, глядя мне в глаза, — рассмеялся торжествующим смехом собственника. Я задохнулась от восторга и благодарности.
Хозяин доволен своей девочкой!
Снаружи распевали птицы, бархатистые лучи рассвета прокрадывались в шатер.
Как далек этот мир от Земли с ее загаженной природой, ужасными толпами, с ее ханжеством и лицемерием! Кончиками пальцев я коснулась клейма — и вздрогнула. Нельзя его трогать! Надо, чтобы как следует зажило. Мне хотелось, чтобы клеймо получилось лучше некуда. Разве найдется девушка, которой не хочется иметь самое замечательное клеймо? Даже помаду и тени для век всегда выбираешь получше, а ведь их смыла — и нет. А клеймо — навсегда! Каждой хочется гордиться своим клеймом. Если оно сделано на славу, чувствуешь себя увереннее и спокойнее. Часто клеймо и ошейник — все, что носит на себе девушка. Так что клеймо — немаловажная деталь. К тому же не секрет: на Горе считают, что миниатюрное, прелестное, удачно расположенное клеймо добавляет девушке очарования. Я пыталась заставить себя возненавидеть свое клеймо — и не смогла. Ведь оно такое красивое, да и потом — теперь оно часть меня! Поцеловав кончики пальцев, я коснулась ими лепестков цветка рабынь, что расцвел вчера вечером на моем теле — против моей воли, по велению моего господина. Я лежала, наслаждаясь утренней свежестью. Будь я на Земле, сочла бы себя рабыней. Но здесь, в этом мире, с выжженным на теле клеймом я впервые в жизни ощутила себя поистине свободной. На Земле, скованная по рукам и ногам незримыми цепями, я себе не принадлежала, не смела дать волю чувствам. Условности и приличия воздвигли несокрушимую стену между мною и моей душой. Жила, точно в оковах, несчастная жертва благопристойности. А теперь, пусть в любую минуту меня могут посадить на цепь, душу мою не тяготит ничто. Вот она, настоящая свобода! Вот оно, счастье!
Вдруг я испуганно замерла. На меня упала его рука. Ползком я подвинулась ближе, к его бедру, чтобы голова оказалась под его ладонью. Еще в полудреме он дотянулся до меня, запустил руку в волосы, подтянул повыше, к поясу. Я — рабыня. — Да, хозяин, — прошептала я.
Разбудил меня толчок рукояткой плетки.
— Кейджера, — прошептала Этта, — кейджера.
Раннее утро. Уже рассвело. Хозяин спит. Кроме нас с Эттой, в лагере никого.
Трава еще не обсохла. Я выбралась из шатра.
Сейчас Этта задаст мне работу. Я — рабыня. Мое дело трудиться. Вокруг в шатрах спят, раскинувшись на мехах, мужчины. Они — хозяева. Мы, женщины, рабыни, должны привести в порядок лагерь. Дел тут хватает. Принести воды, натаскать хвороста, разжечь костры, приготовить завтрак. Когда мужчины соблаговолят подняться, у нас все должно быть готово.
За работой я тихонько напевала. Этта, казалось, тоже была в прекрасном настроении. Один раз даже поцеловала меня.
Мужчины встанут поздно, и Этта послала меня к ручью стирать на камнях туники. Какая прозрачная вода! Неожиданно — я даже вздрогнула — у самой руки плеснула какая-то небольшая амфибия. Работа спорилась. Воздух чист и свеж. Вскоре из лагеря донесся аппетитный запах — на огромной сковородке Этта жарила яичницу из яиц вуло. А вот и знакомый аромат — кофе. Здесь его называют черным вином. Растет он на склонах Тентийских гор. Первоначально, я думаю, зерна кофе, как и многое другое, были завезены на Гор с Земли, но не исключено, что и наоборот: родина «черного вина» — Гор и на Землю его завезли отсюда. И все же вряд ли. Ведь на Земле кофе распространен куда шире. На Горе везде, кроме Тентиса — города, что славится стадами тарнов и окружающими деревеньками, — кофе — необычная, редкостная роскошь. Знай я тогда Гор получше, предположила бы, что мои хозяева — воины Тентиса.
Знай я тогда Гор получше, предположила бы, что мои хозяева — воины Тентиса. Но, как узнала я позже, они из другого города — Ара.
Когда, зевая, протирая глаза и потягиваясь, как сонный зверь, из шатра появился первый мужчина, мы были во всеоружии. Обе — я и Этта — встали перед ним на колени, склонили головы до земли. Мы — его девушки.
Этта положила на тарелку яичницу (крошечные яйца хранились до утра в холодном песке), теплый желтоватый хлеб. Я, обхватив чугунок тряпкой, налила в металлическую кружку темный дымящийся напиток — кофе, или, по-местному, черное вино.
Потом, к моей радости, мы и себе приготовили тарелки и кружки, позавтракали, пока мужчины не проснулись. Видимо, пока они не принялись за еду, не взяли первый кусок, не сделали первый глоток, нам не возбраняется поесть самим. Что мы с удовольствием и сделали. За вечерней трапезой, обставляемой торжественнее утренних и дневных, горианские условности соблюдаются обычно более тщательно. Вечером ни я, ни Этта под страхом наказания не решились бы притронуться к пище, пока не приступит к еде хозяин и его люди. Но и конца трапезы обычно дожидаться нам не приходилось, можно было есть одновременно с мужчинами, не переставая, конечно, им прислуживать. Тогда мы заканчивали есть или вместе с ними, или чуть раньше и, вымыв кубки, чаши и миски, готовы были снова прислуживать мужчинам, наливать вино и пату или, если они пожелают, утолить их похоть. Ужин отличается от всех прочих трапез тем, что девушка не может притронуться к еде, не получив разрешения хозяина, хозяйки или даже хозяйского ребенка. «Можешь поесть, рабыня», — говорят ей обычно. Не прозвучат эти слова — девушка может остаться голодной. Ну а уж если хозяин, хозяйка или ребенок забудут дать такое разрешение — значит, просто не повезло.