Глядя на сюртук Робинсона, переброшенный через спинку стула, я заметил кончик ручки, высовывающийся из внутреннего кармана, и, вытащив ее, к своему удивлению, увидел, что это авторучка. Странно, что я был склонен представлять себе эту эпоху столь примитивной. Меня удивил электрический свет, теперь вот авторучка. В конце концов, это ведь не средние века. Припоминаю, что тогда был даже свой вариант цифровых часов.
Отодвинув стул, я осторожно сел и выдвинул ящик письменного стола. Внутри оказалась пачка почтовой бумаги с эмблемой гостиницы. Убрав в сторону вещи Робинсона — бумажник и серебряный спичечный коробок, — я начал писать по возможности мелкими буквами, используя то, что помнил из пройденного курса скорописи. Мне ведь предстояло многое вспомнить, а бумаги могло не хватить. Кроме того, не хотелось, чтобы кто?то посторонний мог это прочесть.
Я пишу уже несколько часов. Дождь прекратился, и, думаю, уже почти рассвело — небо приобрело сероватый оттенок.
Меня удивляет то, что мой стиль изложения, похоже, изменился, словно я пытаюсь гармонизировать его с этой эпохой. Телевизионные сценарии не требовали ничего, кроме сжатости при подаче материала. Изложение под диктовку еще более усиливало эту фрагментарность.
Теперь я, похоже, впадаю в неспешную говорливость. Это состояние нельзя назвать неприятным. Вот сижу я здесь, и единственный звук в комнате — скрип пера по бумаге, не считая отдаленного грохота прибоя. Даже Робинсон на время утих. Поэтому я чувствую себя почти образцовым джентльменом 1896 года.
Надеюсь, что вспомнил все важное. Я знаю, что упустил бесконечные минуты и нюансы эмоций. Есть слова, даже в нашем с Элизой разговоре, которые я не могу припомнить. И все же, полагаю, что главные моменты записал.
Сейчас небо за окном почти расчистилось. Только с карнизов капает. На том берегу бухты Глориетта видна россыпь огней; высоко в небе, как алмазы, сверкают звезды. На другой стороне парка можно различить темный силуэт трубы прачечной, прибрежную полосу со стороны Мексики, а справа — призрачные очертания железного волнореза, выдающегося в океан.
Я удивляюсь своим неразумным — даже идиотским — стремлениям выискивать противоречия в том, что уже сделано. Полагаю, было бы лучше полностью сконцентрироваться на «времени 1», то есть 1896 годе. В любом другом подходе я ощущаю подвох.
И все?таки трудно удержаться от анализа этих противоречий, и не только из любопытства. К примеру, что произойдет 20 февраля 1935 года? Я намерен остаться там, где нахожусь сейчас. В таком случае что произойдет в этот день будущего? Исчезну ли я стихийно в качестве взрослого? Останусь ли в живых я, младенец, или умру при рождении, или вовсе не буду зачат? И что хуже всего, не создаст ли факт моего возвращения абсурдный феномен двух Ричардов Кольеров, существующих одновременно? Эти размышления меня растревожили — лучше бы я вообще об этом не думал.
Возможно, что ответ более прост и, оставшись здесь, я постепенно превращусь в другую личность, так что к 1935 году буквально не останется Ричарда Кольера, которого надо замещать.
Только что мне в голову пришла странная мысль — странная в том смысле, что появилась она только сейчас.
Это то, что знаменитые мужчины и женщины, о которых я читал, сейчас живы.
Эйнштейн — подросток и живет в Швейцарии. Ленин — молодой адвокат, его революционная деятельность еще в отдаленном будущем. Франклин Рузвельт — студент Гротона[9], Ганди — юрист в Африке, Пикассо — юноша, Гитлер и де Голль — школьники. В Англии на троне по?прежнему королева Виктория. Тедди Рузвельту еще предстоит атаковать гору Сан?Хуан[10]. Герберт Уэллс в конце прошлого года издал «Машину времени». Именно в этом месяце избран Маккинли[11]. Генри Джеймс только что подался в Европу. Джон Л. Салливан[12] недавно покинул ринг. Крейн, Драйзер и Норрис только сейчас начинают развертывать реалистическую школу писательства.
А как раз когда я пишу эти строки, Густав Малер в Вене назначен дирижером Королевской оперы. Лучше не думать о таких вещах или… Боже правый.
У меня дрожит рука, и я с трудом держу ручку. Я проспал несколько часов, и у меня не болит голова!
* * *
У меня такое чувство, будто я продолжаю сдерживать дыхание, — перемена настолько меня возбуждает, что я боюсь о ней подумать.
Поначалу я об этом и не думал. С нарочитой тщательностью я сосредоточился на деталях своих действий. Я аккуратно сложил листки бумаги, ощущая пальцами их текстуру, прислушиваясь к их хрусту, и засунул во внутренний карман сюртука. Снова бросил взгляд на часы Робинсона. Половина седьмого. Я встал и потянулся. Посмотрел на импресарио, который все еще спал, издавая горлом булькающие звуки. Я позволил себе заняться складками на костюме.
Включив свет, я взглянул на себя в зеркало ванной комнаты. На щеках отросла щетина. Я заметил у раковины чашку для бритья и помазок Робинсона. Нет времени. Мне хотелось выбраться оттуда, сосредоточиться на деталях, а не пялиться на себя в зеркало. Как отделаться от этой всепоглощающей мысли? Я еще не был готов ей противостоять.
Я быстро плеснул в лицо холодной водой, вытерся и попытался, почти безуспешно, пригладить волосы пальцами. Нужно купить себе расческу, бритву и чашку для бритья, а также рубашку и в особенности — эта мысль меня смутила — носки и белье.