Счастливая Москва

Не сказав никакого слова, музыкант
доиграл мазурку до конца и лишь затем начал Бетховена. Москва
стояла против скрипача по-бабьи, расставив ноги и
пригорюнившись лицом от тоски, волнующейся вблизи ее сердца.
Весь мир вокруг нее вдруг стал резким и непримиримым, — одни
твердые тяжкие предметы составляли его и грубая темная сила
действовала с такой злобой, что сама приходила в отчаяние и
плакала человеческим, истощенным голосом на краю собственного
безмолвия. И снова эта сила вставала со своего железного
поприща и громила со скоростью вопля какого-то своего
холодного, казенного врага, занявшего своим туловищем всю
бесконечность. Однако эта музыка, теряя всякую мелодию и
переходя в скрежещущий вопль наступления, все же имела ритм
обыкновенного человеческого сердца и была проста, как
непосильный труд из жизненной нужды.
Музыкант глядел на Москву равнодушно и без внимания, не
привлекаемый никакой ее прелестью, — как артист, он всегда
чувствовал в своей душе еще более лучшую и мужественную
прелесть, тянущую волю вперед мимо обычного наслаждения, и
предпочитал ее всему видимому. Под конец игры из глаз скрипача
вышли слезы, — он истомился жить, и, главное, он прожил себя
не по музыке, он не нашел своей ранней гибели под стеной
несокрушимого врага, а стоит теперь живым и старым бедняком на
безлюдном дворе жакта, с изможденным умом, в котором низко
стелется последнее воображение о героическом мире. Против него
— по ту сторону забора — строили медицинский институт для
поисков долговечности и бессмертия, но старый музыкант не мог
понять, что эта постройка продолжает музыку Бетховена, а Москва
Честнова не знала, что там строится. Всякая музыка, если она
была велика и человечна, напоминала Москве о пролетариате, о
темном человеке с горящим факелом, бежавшем в ночь революции и
о ней самой, и она слушала ее как речь вождя и собственное
слово, которое она всегда подразумевает, но никогда вслух не
говорит.
На входной двери висела фанерная табличка с надписью:
«Правление жакта и домоуправление». Честнова вошла туда, чтобы
узнать номер квартиры вневойсковика, — он указал в учетном
бланке один номер дома.
До канцелярии жакта шел деревянный коридор, по обе стороны
его жили вероятно многодетные семьи — там сейчас с обидой и
недовольством кричали дети, деля пищу на ужин между собой.
Внутри деревянного коридора стояли жильцы и беседовали на все
темы, какие есть на свете, — о продовольствии, ремонте
дворовой уборной, о будущей войне, о стратосфере и смерти
местной, глухой и безумной прачки.

На стенах коридора висели
плакаты Мопра, Управления сберкасс, правила ухода за грудным
ребенком, человек в виде буквы «Я», сокращенный на одну ногу
уличной катастрофой, и прочие картины жизни, пользы и бедствий.
Многие люди приходили сюда, в деревянный коридор
домоуправления, часов с пяти вечера, сразу после работы, и
простаивали на ногах, размышляя и беседуя, вплоть до полуночи,
лишь изредка нуждаясь в какой-либо справке домоуправления.
Москве Честновой было удивительно узнать это; она не могла
понять, почему люди жались к жакту, к конторе, к справкам, к
местным нуждам небольшого счастья, к самоистощению в пустяках,
когда в городе были мировые театры, а в жизни еще не были
разрешены вечные загадки мучения и даже у наружной двери играл
прекрасную музыку скрипач, не внимаемый никем.
Пожилой управдом, работавший в шуме людей — среди дыма и
разных вопросов, — дал Честновой точную справку о всем
вневойсковике: он жил в коридорной системе второго этажа, в
комнате номер 4, пенсионер третьего разряда, общественный актив
жакта много раз ходил к нему — уговаривать насчет
необходимости своевременного переучета и оформления своего
военного положения, но вневойсковик уже несколько лет обещал
это сделать, собираясь с завтрашнего утра посвятить весь день
на формальные нужды, но до сих пор не выполнил своего обещания
по бессмысленной причине; с полгода назад сам управдом посетил
вневойсковика на этот предмет, увещевал его три часа, сравнивал
его состояние с тоскою, скукой и телесной нечистоплотностью,
как если бы он не чистил зубы, не мылся и вообще наносил сам
себе позор, с целью критики советского человека.
— Не знаю, что и делать с ним, — сказал управдом. —
Один такой во всем жакте.
— А чем он занимается вообще? — спросила Москва.
— Я же тебе сказал: пенсионер третьей категории, сорок
пять рублей получает. Ну, он еще в осодмиле состоит, пойдет
постоит на трамвайной остановке, поштрафует публику и опять на
квартиру вернется…
Москве стало грустно от жизни такого человека и она
сказала:
— Как нехорошо все это!..
Управдом вполне согласился с нею:
— Хорошего в нем нету!.. Летом он часто в парк культуры
ходил, но тоже — зря. Ни оркестра не послушает, ни мимо зрелищ
не погуляет, а как придет, так сядет около отделения милиции и
просидит там целый день — то разговаривает понемногу, то ему
поручение какое-нибудь дадут: он сделает пойдет, — любит он
административную работу, хороший осодмилец…
— Он женатый? — спросила Москва.
— Нет, он неопределенный… Формально холост, но все ночи
проводит молча с женщинами, уж сколько лет подряд. Это его
принципиальное дело, жакт тут стоит в стороне.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38