Каждое утро, после завтрака, Самбикин провожал Москву на
берег шумного моря и Москва часами смотрела в невозвратное
пространство. «Уйду, уйду куда-нибудь», — шептала она одно и
то же. Самбикин молчал близ нее, его внутренности болели, точно
медленно сгнивали, и в опустевшей голове томилась одна нищая
мысль любви к обедневшему, безногому телу Москвы. Самбикин
стыдился такой своей жалкой жизни; в мертвые послеобеденные
часы он уходил в горную рощу и там бормотал, ломал сучья, пел,
умолял всю природу отвязаться от него и дать наконец покой и
работоспособность, ложился в землю и чувствовал, как все это
неинтересно.
Возвращаясь к вечеру, Самбикин зачастую даже не мог
добраться до Честновой, настолько она была окружена вниманием,
заботой и навязчивостью полнеющих на отдыхе мужчин. Уродство
Москвы теперь было мало заметно — ей привезли протез из Туапсе
и она ходила без костылей, с одной тростью, на которой все,
кому Москва нравилась, уже успели вырезать свои имена и дату и
нарисовать символы безумных страстей. Разглядывая свою трость,
Москва понимала, что надо удавиться, если бы рисунки были
искренними, знакомые люди рисовали в сущности только одно: как
бы они хотели рожать от нее детей.
Один раз Москве захотелось винограда, но весной он не
вырастает. Самбикин обходил колхозные окрестности, однако всюду
виноград уже давно был превращен в вино. Москва сильно
опечалилась — после потери ноги и болезни у нее появилась
разная блажь, в виде нетерпенья по поводу какого-нибудь
пустяка. Она, например, каждый день мыла себе голову, потому
что все время чувствовала в волосах грязь и даже плакала от
огорчения, что грязь никак не проходит. Когда Москва, как
обычно, мыла однажды вечером голову над чашкой в саду, к
изгороди подошел пожилой горец и стал молча смотреть.
— Дедушка, принеси мне винограду! — попросила его
Москва. — Или у вас его нету?
— Нету, — ответил горный человек. — Откуда он теперь!
— Ну тогда не гляди на меня, — сказала Честнова. —
Неужели у вас ни одной ягодки нету, ты же видишь — я хромая…
Горец ушел без ответа, а наутро Москва увидела его снова.
Он дождался, когда Москва вышла на крыльцо дома, и подарил ей
новую корзину, где под свежими листьями лежал бережно
отобранный виноград, весом более пуда. После корзины горец
подал Москве маленькую вещь — цветную тряпочку. Она развернула
ее и увидела там человеческий ноготь с большого пальца. Она не
понимала.
— Возьми, русская дочка, — объяснил ей старый
крестьянин. — Мне шестьдесят лет, поэтому я дарю тебе свой
ноготь. Если бы мне стало сорок, я бы принес тебе свой палец, а
если б тридцать, я тоже отнял бы себе ту ногу, которой и у тебя
нету.
Если бы мне стало сорок, я бы принес тебе свой палец, а
если б тридцать, я тоже отнял бы себе ту ногу, которой и у тебя
нету.
Москва нахмурилась, чтоб спокойно сдержать свою радость, а
потом повернулась, чтобы убежать, и упала, ударившись в камень
порога неживым деревом ноги.
Горец не хотел знать про человека все, а только лучшее,
поэтому он сейчас же ушел в свое жилище и больше не был
никогда.
Прошло время отдыха и лечения, Москва оправилась
окончательно и освоила деревянную ногу, как живую. По-прежнему
каждый день ее провожал Самбикин на берег моря и оставлял одну.
Движение воды в пространстве напоминало Москве Честновой
про большую участь ее жизни, о том, что мир действительно
бесконечен и концы его не сойдутся нигде, — человек
безвозвратен.
Ко дню обратного отъезда любовь Самбикина к Москве уже
превратилась для него в такую умственную загадку, что Самбикин
всецело принялся за ее решение и забыл в своем сердце
страдальческое чувство.
12
Сарториус потерял славу всесоюзного инженера; он целиком
сосредоточился в делах малозаметного учреждения и его
постепенно упустили из виду бывшие товарищи и знаменитые
институты. Он все реже и реже ходил ночевать домой, оставаясь
на отдых в том же учреждении, поэтому его по праву жительства
выписали однажды из домовой книги, а вещи сдали в камеру при
отделении милиции. Сарториус, поглощенный своей молчаливой
жизнью, взял вещи из камеры, и свалил их в том углу, где обычно
дремал трестовский сторож — в борьбе с возможным грабежом
имущества. С тех пор учреждение окончательно стало для
Сарториуса семейством, убежищем и новым миром: там он жил с
верной девушкой Лизой, имел широкую дружбу с сослуживцами, и
местком — во главе с Божко — оберегал его от всякого горя и
несчастья.
Днем Сарториус был почти всегда счастлив и удовлетворен
текущей работой, но по ночам, когда он лежал навзничь на папках
старых дел, внутри его рождалась тоска, она вырастала из-под
его нагрудных костей костей как дерево поднималось к
потолочному своду Старо-Гостинного двора и шевелилось там
черными листьями. Так как Сарториус почти не умел мечтать, он
мог лишь мучиться и наблюдать — что же это такое.
Ум его все более беднел, спина слабела от занятий, но
Сарториус терпеливо выносил самого себя; лишь изредка у него
болело сердце — настойчиво и долго, в далекой глубине тела,
раздаваясь там, как темный вопиющий голос. Тогда Сарториус
уходил за шкаф с давними делами и стоял в промежутке инвентаря
некоторое время, пока не проходила в одиночестве и однообразии
эта болящая скука чувства.