Железный век

Мы смотрим в телеэкран, как птицы смотрят на змей, зачарованные тем, что готово нас поглотить. Зачарованность — наша дань смерти. С восьми до девяти мы собираемся у телевизоров, и они являют нам себя. Ритуальное действо, вроде шествия епископов с опущенными на лицо капюшонами во время войны в Испании. Танатофания: нам демонстрируют нашу смерть. !Viva la muerte! — их угрожающий клич. Смерть молодым. Смерть жизни. Вепри, пожирающие свое отродье. Я говорю себе: то, что я смотрю, это не ложь, а стоящая за ней правда. Но так ли это?

Я подремала (я все ещё пишу о вчерашнем дне), почитала, снова подремала. Заварила чаи, поставила пластинку. В воздухе, такт за тактом, воздвигались «Гольдберг?вариации». Я подошла к окну. Уже почти стемнело. Этот человек сидел скорчившись, прислонившись к стене гаража, и курил: я видела тлеющий кончик его сигареты. Я не знала, видит он меня или нет. Мы стали слушать вместе. Я подумала, что в эту минуту так же хорошо знаю, что он чувствует, как если бы он был моим любовником. Эта мысль пришла неожиданно и наполнила меня отвращением, но не смутила. Он и я, тесно прижавшись друг к другу, закрыв глаза, отправляемся знакомой дорогой. Немыслимая пара! Как поездка в автобусе на Сицилии, где вы прижаты лицом к лицу и телом к телу к какому?нибудь незнакомцу. Но, может быть, именно такова загробная жизнь: не вестибюль с музыкой и креслами, но огромный набитый автобус, следующий из ниоткуда в никуда. Сидячих мест нет: теперь всю вечность придется стоять, прижимаясь к посторонним людям. В спертом воздухе вздохи и бормотание: «Простите, простите». Отныне всегда на виду. Конец частной жизни. Вечность как промискуитет. Вот он сидит, скорчившись, в другом конце двора, курит, слушает. Две души, его и моя, спаренные и унесенные далеко отсюда. Как спариваются насекомые — хвостом к хвосту, глядя в противоположные стороны, оставаясь почти неподвижными, если не считать того, что у них ходит грудь, и это можно принять за дыхание. Покой и исступление.

Покой и исступление. Он щелчком отбросил сигарету. Искры там, где она упала на землю. Потом темнота.

Этот дом, подумала я. Этот мир. Этот дом, эта музыка. Все это.

— Это моя дочь, — сказала я. — Та, что живет в Америке.

Я смотрела на фотографию его глазами: женщина лет тридцати с приятной улыбкой на фоне зеленеющего поля подняла руку, чтобы поправить растрепанные ветром волосы. Женщина, нашедшая себя. То новое, что в тебе появилось, — уверенность.

— А это их дети. Два мальчика в шапочках, в пальто, в сапожках и перчатках замерли возле снеговика, ожидая щелчка фотоаппарата.

В молчании мы сидели за кухонным столом. Я поставила перед ним чай и печенье «Мари». «Мари»: печенье для стариков, для тех, у кого нет зубов.

— Я хочу попросить вас сделать для меня кое?что, если я умру. Я хотела бы послать дочери кое?какие бумаги. Но не теперь, а когда меня уже не будет. Для меня это важно. Поэтому я не могу отослать их сама. Я запакую их в бандероль, наклею марки. Вам надо будет только отнести их на почту. Вы это сделаете? Он беспокойно заерзал.

— Я не стала бы просить вас об одолжении, если б можно было устроить это как?то иначе. Но меня уже здесь не будет.

— Вам больше некого попросить? — сказал он.

— Мне есть кого попросить, но я прошу вас. Это личные бумаги, личные письма. Они достанутся моей дочери. Это все, что я могу ей дать, все, что она пожелает взять из этой страны. И я не хочу, чтобы кто?то другой открыл их и прочел.

Личные бумаги. Слова, что ты теперь читаешь — или не прочтешь уже никогда. Дойдут ли они до тебя? Дошли ли? Два вопроса, предполагающие один ответ — ответ, который мне узнать не дано. Для меня это письмо навсегда останется письмом в бутылке; я доверила его волнам, наклеив на него марки Южно?Африканской Республики и надписав твое имя.

— Я не знаю, — сказал этот человек, мой посланник, беспокойно двигая ложку.

Он ничего не намерен обещать. А если и пообещает, то все равно в конце концов поступит по?своему. Последняя воля, не имеющая силы. Ибо мертвые — уже не люди. Вот закон: любой договор с мертвыми теряет силу. Мертвых нельзя обмануть, нельзя предать, если только вы не совершаете это в своем сердце, где они живут.

— Неважно, — сказала я. — Я хотела еще попросить вас приходить и кормить кошек. Но я устрою все иначе.

А как? В Египте кошек замуровывали вместе с мертвым хозяином. Не этого ли я хочу? Их желтые глаза в темноте, шныряющие туда?сюда в поисках выхода из склепа.

— Мне придется их усыпить, — сказала я. — Они слишком стары, чтобы привыкнуть к новому дому.

Мои слова разбивались о его молчание, словно вода о камни.

— Что?то нужно сделать, — продолжала я. — Не могу же я оставить все как есть. На моем месте вы бы чувствовали то же самое.

Он покачал головой. Неправда. Да, неправда. Как?то зимней ночью; раньше или позже, когда искусственный огонь в его жилах не сможет больше его отогреть, он погибнет. Умрет в подворотне или на задворках, обхватив себя руками, и, когда его найдут, собака-эта или другая — будет выть над ним и лизать ему лицо. Потом его увезут, а собаку бросят, вот и всё. Ни последней воли, ни наследства, ни мавзолея.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59