Железный век

— Чтобы не было огня, — сказала я. — Вы поняли? Не мусорить и не разжигать огня. Он сел, потирая голые лодыжки, оглядываясь кругом, словно не понимал, где находится. Вытянутое обветренное лицо с характерно опухшими глазами алкоголика. Странные зеленые глаза: нездоровые глаза.

— Дать вам что?нибудь поесть? — спросила я. Он прошел вслед за мной в кухню вместе с псом, который не отставал от него ни на шаг, и стал ждать, пока я сделаю бутерброд. Откусив кусок, он словно забыл про него и продолжал стоять с полным ртом, прислонясь к дверному косяку, глядя прямо перед собой пустыми зелеными глазами, а пес тихонько скулил.

— Мне надо прибраться, — сказала я нетерпеливо и собралась закрыть за ним дверь. Он безропотно удалился, но, прежде чем скрыться за углом, отшвырнул — я успела это увидеть — бутерброд, за которым тут же прыгнул пес.

При тебе здесь еще не было столько бездомных, но сейчас они часть нашей жизни. Боюсь ли я их? В целом — нет. Они попрошайничают, иногда крадут; от них грязь, шум, пьянство-не более того. Кого я боюсь, так это сбивающихся в стаи подростков, хищных, как акулы, с угрюмыми лицами, на которые уже упала тень тюремной решетки. Дети, презревшие детство — время,

когда еще возможно удивление, когда растет душа. Их души, эти органы удивления, недоразвиты, но уже окаменели. А по другую сторону разделительной линии — их белые сверстники с такими же недоразвитыми душами все плотнее и плотнее заворачиваются в свои коконы, чтобы там уснуть. Бассейн, верховая езда, уроки танцев, крикет на лужайке; всю жизнь они проведут внутри обнесенных стенами садов, под охраной бульдогов; дети рая, светловолосые, невинные, излучающие нездешнее сияние, нежные, словно путти.

Место их пребывания — лимб нерожденных; они невинны невинностью пчелиных деток, белых, упитанных, купающихся в меду, вбирающих его сладость сквозь нежную кожицу. Их души погружены в дрему, преисполнены блаженства, не имеют ничего общего с жизнью.

Зачем я кормлю этого человека? По той же причине, по которой я накормила бы его собаку (конечно, украденную), если бы она стала просить. По той же причине, по которой я давала тебе грудь. Наполниться, чтобы давать и давать от полноты, — существует ли более глубокая потребность? Даже старость пытается выжать из своего иссохшего тела последние капли.

Упрямая воля давать, питать. О дальновидность смерти, избравшей мою грудь целью первого броска!

Сегодня утром я принесла ему кофе и застала его в тот момент, когда он мочился в канаву. Он не выказал ни малейшего смущения.

— Хотите получить какую?нибудь работу? — спросила я. — Могу вам дать ее сколько угодно.

Он ничего не ответил, но выпил кофе, держа кружку обеими руками.

— Вы растрачиваете бессмысленно свою жизнь, — сказала я. — Вы же взрослый человек. Как вы можете так жить? Валяться весь день и ничего не делать. Не понимаю.

Я действительно этого не понимаю. Есть во мне что?то, что противится безволию, апатии, желанию не быть.

То, что он сделал в ответ, потрясло меня. Глядя мне — впервые — прямо в глаза, он плюнул, и его плевок-густой, желтый, с коричневыми разводами кофе — остался лежать на цементной дорожке рядом с моей ногой. Затем он сунул мне в руки пустую кружку и не спеша пошел прочь.

Вот оно, потрясенно думала я, то самое, что разделяет нас. Плюнуть не на меня, а передо мной, чтобы я могла это увидеть, рассмотреть хорошенько, обдумать. Его ответ, из его собственных уст, еще не успевший остыть. Слово, опровергнуть которое невозможно. Язык, существовавший до всякого языка. Сначала этот взгляд, потом плевок. А взгляд? В нем не было уважения, уважения мужчины к женщине, которая годится ему в матери. На-получи обратно свой кофе.

Сегодня он не ночевал тут. И коробки пропали. Но я обнаружила в дровяном сарае сумку «Air Canada» и место, где он, по?видимому, устроился среди дров и хвороста. Поэтому я знаю, что он рассчитывает вернуться.

Целых шесть страниц о человеке, с которым ты незнакома и никогда не познакомишься. Почему я пишу о нем? Потому что он — это и я и не я. Потому что в его взгляде я читаю о себе то, что можно написать. Иначе мое письмо стало бы просто стенанием-то погромче, то потише. Когда я пишу о нем, я пишу о себе. И когда пишу о его собаке — тоже о себе, и когда пишу о доме — тоже о себе. Мужчина, дом, собака — неважно что, если это позволяет мне протянуть к тебе руку. В другом мире не нужно будет слов. Я просто встану у тебя на пороге. «Принимай гостью», — скажу я тебе, и на этом кончатся все слова. Я обниму тебя и буду в твоих объятиях. Но в этом мире и сейчас я могу дотянуться до тебя только словами. И вот день за днем я превращаю себя в слова, оборачивая их бумагой, как лакомство: лакомство для моей доченьки, на ее день рождения. Слова из моего тела, частицы меня, которые она в свое время раскроет, чтобы съесть, усвоить, принять их в себя. Как пишут на пузырьках: бабушкины леденцы, леденцы по бабушкиному рецепту, которые с любовью производит старость, ибо у нее нет выбора, как только любить тех, кому она отдает себя, чтобы ее либо выбросили, либо проглотили.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59