Берия грозно зарычал на него со сцены:
— Бухарчика не Ленин сгубил! И не я!
— А ты тоже хорош, цветок душистых прерий, — обрадовался Чурилов. — Лаврентий, блин, понимаешь ли, Палыч Берий!
Встала очень изможденная с виду женщина с куриной шеей и громко спросила:
— Так за кого нам голосовать?
Чурилов повернулся к ней:
— Да сядь ты, дура! Без тебя тошно!
Зал зашумел. Перекрикивая шум, фиолетовая женщина пыталась организовать скандирование «Эланна! Эланна! Спа-си-бо, Эланна!» — но у нее ничего не получалось.
На задних рядах визжали три или четыре девицы:
— Когда распродажа-то? Распродажа-то будет?
И тут мой отец встал так, чтобы почти совсем закрывать собой Ленина, и заговорил.
Он очень покраснел, даже потемнел, что с ним иногда случалось, когда он сильно волновался. Его волосы, смазанные гелем, промокли от вдохновенного пота, и капля упала с острия челки на нос — я сама видела.
Он очень покраснел, даже потемнел, что с ним иногда случалось, когда он сильно волновался. Его волосы, смазанные гелем, промокли от вдохновенного пота, и капля упала с острия челки на нос — я сама видела.
Я даже не в состоянии вспомнить, на каком он языке говорил, на русском или на вымышленном псевдоязыке Гитлера. Я закрываю глаза и пытаюсь воспроизвести в своей памяти хотя бы малую рациональную толику из услышанного тогда — но тщетно. Происходившее с Адольфом — или, точнее выражаясь, исходившее из Адольфа — ни малой своей частью не принадлежало к сфере рационального.
Голос его взлетал и буравил, низвергаясь из-под потолка, он проделывал все новые и новые сладостные дырки в душах слушателей, так что при каждом следующем приливе они все согласно ахали.
По лицу женщины в кофте медленно поползли пятна. Она молитвенно уставилась на Адольфа — так, словно он в состоянии был вернуть ей, мешковатой мамаше, уважение ее взрослых сыновей, так, словно он стоял не на дощатом полу ДК, а на мешках с золотом. Человек с мотоциклетным шлемом барабанил пальцами в такт по шлему, как по черепу многоуважаемого врага, Святослава какого-нибудь. И почему-то я подумала вдруг, что шлему-черепу не хватает длинных свисающих усов.
Люди теряли дыхание, пока Адольф набирал в грудь воздуха, и вновь оживали согласной волной, когда он опять принимался вещать. Какая-то коротко стриженная особа поднесла ладони к щекам и, взирая на Адольфа глазами, полными трясущихся слез, медленно покачивала головой — как будто не верила, что находится по здешнюю сторону реальности.
Адольф был прекрасен. То, что у другого человека выглядело бы нелепым жестом, у него было так естественно, так гармонично! Взмахи рук, вскидывание лба, резкое передергивание плечами — все гипнотизировало и внушало некую мысль, не нуждаясь ни в какой словесной формулировке. Адольф словно раздавал себя щедрыми горстями. В тот миг никто в зале не смог бы жить без моего отца, не смог бы дышать, просто не слыша его голоса.
Вдруг Адольф на сцене мертвенно побледнел, поперхнулся посреди фразы и начал оседать. Очарование мгновенно рухнуло, в зале тихо перевели дух и зашумели. Годунов и один из некрасивых мужчин из «Эланны» подхватили Адольфа и увели. Он спотыкался, ноги его волочились, как у пьяного.
— Ну Адольф дает прикурить! — восхитился Чурилов и победоносно глянул на человека с мотоциклетным шлемом.
Все сразу переменилось, гофмановская сказка надломилась и сразу же растворилась в суете. Фиолетовая особа без усилий внесла на сцену гору коробок с косметикой, — ее улыбка порхала над тяжелым грузом с пугающей непринужденностью, — и пригласила желающих участвовать в «преображении внешности в зависимости от тайных качеств вашей натуры: Осень, Зима, Лето или Весна». Наступал звездный час для девиц из заднего ряда.
* * *
Я все-таки попыталась потом узнать у Адольфа, на каком языке он говорил в тот раз в уездном городе Н. и что он такого им сказал, что они все рты пораскрывали.
— Не помню, — ответил Адольф. Ему явно не хотелось это вспоминать.
— Но ведь они тебя поняли. Они понимали каждое твое слово, даже невысказанное.
Он повернулся ко мне и вздохнул.
— Конечно, они меня поняли. Я ведь говорил о любви к родине. О таких маленьких городах, из которых складывается великое Отечество. Это звучит одинаково на всех языках.
— А почему Годунов тебя нацистом называл?
Годунов, отпаивая моего отца за кулисами холодным квасом местного производства, действительно пару раз произнес нечто вроде: «Ну ты закоренелый нацист, Степаныч! Прямо не ожидал!»
— Потому что я называл в своей речи народ — нацией.
— А это неправильно?
Он пожал плечами и ответил не вполне понятно:
— Очень трудно быть убедительным Гитлером в России.
— Почему? — приставала я.
Он подумал и сказал:
— Понятия не имею.
О том, как проходили похороны Ленина, я ничего не знаю. Просто его больше не было с нами, вот и все. Никто особенно не грустил, ну и я не стала.
Я только спросила отца:
— А вот что мы с Лениным немножко поссорились, а потом не смогли помириться — это ничего?
— Ничего, — сказал он.
— А как же мы помиримся?
— Потом как-нибудь. Позднее.
— Когда позднее?
— Когда ты умрешь, — сказал Адольф.
— А я умру? — Я задумалась. Мысль о том, что я буду лежать в таком же шелковом гробу, на плоской подушечке, меня не пугала. Напротив. Эти подушечки в гробу вызывали особенный мой интерес. Я даже полюбопытствовала у Годунова, где он для Ленина такую взял.