Он наклонился, и его снова поразило, что младенец так мал. Пройдет не меньше десяти лет, прежде чем он упрется ножками в спинку кроватки из дубового дерева, которую ему смастерил отец. Парсел вдруг чуть не рассмеялся. Право, какой же он крошечный! Крошечный и очень толстый. Под лунными лучами его тельце приобрело теплый оттенок старой позолоченной бронзы, как будто за двенадцать дней, прошедших с его рождения, младенец уже успел потемнеть от времени.
— Ты не спишь, Адамо?
Ивоа посмотрела на него.
— Нет.
— У тебя снова заботы в голове?
— Нет.
Последовало долгое молчание. Ему показалось, что он ответил слишком сухо, и он добавил:
— Я смотрю на Ропати.
Она повернула голову и посмотрела на малыша долгим, внимательным взглядом, как будто видела его впервые, а потом сказала вполголоса беспристрастным тоном:
— Ауэ! Он очень красивый!
Парсел тихонько рассмеялся, придвинулся к ней, прижался щекой к ее щеке, и они стали вместе разглядывать Ропати.
— Он красивый, — повторила Ивоа.
Минуту спустя Парсел снова уронил голову на подушку из листьев. Он чувствовал себя грустным и усталым. В наступившей тишине снова послышался торопливый шорох среди пальмовых листьев.
— О чем ты думаешь? — спросила Ивоа.
— О ящерицах.
Она засмеялась.
— Нет, правда! — сказал он живо, поворачиваясь к ней.
— Что же ты думаешь?
— Я их люблю. У них крошечные лапки, и они бегают. Они не ползают. Ползать отвратительно. — Он продолжал: — Они очень славные. Мне хотелось бы их приручить.
— Для чего?
— Для того, чтобы они нас не боялись. — И добавил: — Я даже придумал, как их приручать. Но теперь уже поздно.
Ивоа молча смотрела на мужа, но она лежала спиной к луне, и ему было плохо видно ее лицо.
Прошло еще несколько минут. Они слушали ящериц.
— Больше всего я гордился раздвижными дверями, — сказал Парсел приглушенным голосом, как будто возвращаясь к теме, о которой они уже говорили.
Снова последовало молчание, и Ивоа сказала тихо и нежно, вкладывая свою руку в ладонь Парсела:
— А креслом?
— Кресло сделать легче. Вспомни, сколько я трудился, пока сделал двери.
— Да, — прошептала она, — ты много трудился.
Она замолчала, и дыхание ее изменилось. Парсел протянул руку и провел ладонью по ее лицу. Она плакала.
Он коснулся кончиками пальцев ее щеки. Она тотчас привстала на локте и замерла в ожидании. Таков был ритуал. Он собрал ее густые разбросанные волосы, откинул их за подушку и просунул руку ей под голову.
— Ты печалишься? — спросил он тихонько, склонившись к самому ее лицу.
Помолчав, она ответила:
— За Адамо. Но не за Ивоа.
— Почему не за Ивоа?
Она продолжала беззвучный голосом:
— Да, это был красивый дом…
Она уткнулась лицом в ямку на его плече и сказала:
— Куда идет Адамо, туда и я. Адамо — мой дом.
«Адамо — мой дом!» Как она это сказала! Прошло несколько секунд, и он подумал: «Меани, Уилли, Ропати. Все умерли! Может, и правда лучше покинуть остров после всего этого…» Но он с возмущением встряхнул головой. Нет, нет, не надо лгать, он этого вовсе не думает, даже со всеми зарытыми здесь мертвецами, остров оставался островом — единственным местом в мире, единственным временем в его жизни, когда он был счастлив. Он немного отодвинулся и попытался разглядеть выражение лица Ивоа.
— Тетаити сказал: «Когда Скелет убил Кори и Меоро, ты должен был пойти с нами».
Ивоа ничего не отвечала; тогда он приподнял правой рукой ее голову, чтобы заглянуть в глаза. Но в темноте отсвечивал лишь венчик ее волос, а на месте глаз он увидел только темную радужку, чуть выделяющуюся на фоне более светлых белков.
— А ты, Ивоа, что ты скажешь?
— Так думали все таитяне.
— А что думаешь ты, Ивоа?
Ответа не последовало.
— А ты, Ивоа?
— Адамо мой танэ.
И она тоже. Она тоже порицает его. Он снова почувствовал себя совсем одиноким. Оторванным от всех. Всеми осужденным. Он боролся изо всех сил, чтобы не чувствовать себя виноватым. Он сохранял молчание, и ему казалось, что это молчание становится все более тяжким и горьким и, словно омут, постепенно засасывает его.
— Человек, — сказала Ивоа, — а если б ты мог решать наново?..
Он был потрясен. Ивоа задает ему вопрос! И какой вопрос! Ее сдержанность, осторожность, нежелание обсуждать серьезные дела, все, что он знал о ее характере, было опровергнуто этими несколькими словами. Но может быть, она просто пересилила себя, чтобы ему помочь?
— Не знаю, — ответил он не сразу.
И сам удивился своему ответу. Ведь не прошло еще и трех недель, как он оправдывал свое поведение перед Тетаити. Но с тех пор, должно быть, сомнение копошилось в нем, пробивая себе дорогу, как крот под землей. И вдруг оно вновь овладело им, оно было здесь; не просто мысль, которую можно отбросить, но вопрос, на который нужно ответить.
Он освободил руку, встал, сделал наугад несколько шагов по комнате, оперся о раздвижную дверь и посмотрел на озаренный луною сад. Он убил Тими, да, конечно, убил: только его намерение шло в счет, и после этого убийства он сам перестал понимать себя. Время от времени он повторял, что жизнь человека — каковы бы ни были его преступления — священна. Но именно это слово «священна» казалось ему теперь лишенным всякого смысла. Почему священна? Чтобы позволить ему совершать новые преступления?