— Оллес… Точно ведь Оллес… Оллес был безлошадным рыцарем. Солдатом с саблей у бедра и лютней за спиной. Его посвятили в рыцари на поле боя, в котором он с перепуга и по неопытности натворил уйму подвигов. Но рыцарем он был нетипичным. В отличие от обычных нищенствующих младших отпрысков рыцарства, он не грабил прохожих на перекрестках, не дрался за деньги. Не был он и рыцарем из романов — не спасал красавиц, на искал драконов и приключений на свою задницу. Он был поэтом, певцом. Он пел на площадях, но не о любви, не саги о битвах. Он пел о дорогах через зной или снега, о людях, что идут этими путями, о солнце, что им светит, о ветре, что их гонит.
Он пел не за деньги, а потому что не мог не петь. Ему подносили стакан вина, краюшку хлеба, какую?то монетку. А женщины легкого поведения и нелегкой судьбы роняли слезу (ведь и у них есть душа) и дарили ему свою благосклонность, свой кров, свою постель. Но он ложился в их кровать и просто засыпал. А многим женщинам это нравилось — хоть кто?то видел в них не тело, не женщину, а человека. Оллес водился с ворами. Верней воры водились с ним и считали его своим. Оллес всегда сочувствовал неудачникам, которых рвали на базарных эшафотах, слагал о них песни. Воровство не воспевал, а просто просил быть милосердным и воздавать кару по вине. А воры брали его под свое безмолвное покровительство, иногда встречали его на дорогах и уводили в чащу, кормили его браконьерской олениной. Он грелся у их костра, пел песни… Он умер в каком?то захолустном городке во время чумы. Говорят, он пытался прогнать болезнь своей музыкой. И странное дело — болезнь отступила. Но он об этом не узнал. Хвороба сожгла его дух, а люди — его тело. Его предали огню на отдельном костре, но, немного подумав, ссыпали прах в общую могилу. В братскую то бишь… И тут, как водится, для поэта началась жизнь. Жизнь после смерти. Его песни переписывались, переиздавались, перелицовывались в баллады или серенады. Ему начали ставить памятники — иногда выбрасывая на них столько денег, сколько Оллес в жизни и в руках не держал. В Тиире поставили свой. В парке нам встретился чугунный Оллес, размером с обычного человека на пьедестале никак не выше бордюров в парке. Он был изображен в защитной стойке с саблей в руках.
— Ты знаешь, а ведь я был с ним знаком… — сказал Ади
— Знаком? Ади выхватил у меня из ножен саблю, и из пятой позиции мягко ударил по мечу памятника — раздался звон даже более глухой, нежели в настоящем бою. После чего Ади вернул оружие мне и кивнул:
— Пересекались…
— Он действительно был хорошим бойцом?
— Неплохим… Но все же трувером он был гораздо лучшим. Готов поспорить, он бы предпочел быть изображен с лютней, нежели с мечом. Но те, кто ставил памятник, не поняли самого главного…
— Чего же?
— Оллес был великим. Более великий, нежели ты или я, или тот, кто ваял этот памятник. По крайней мере, как поэт. Мало того, что его сделали чернокожим и изваяли в рост человеческий, так и лишили пьедестала. И если вы лишаете умершего пьедестала, считаете его равным себе, то зачем ему вообще памятник. Его дар возвышал его над нами, как основание памятника возвышает его над людьми… Я попытался вспомнить какую?то строфу из его песен — я мог поклясться что я знал его песен никак не меньше дюжины. Но в голову лезли какие?то простенькие куплеты, которых Оллес сочинил во множестве. Я счел за лучшее промолчать.
— Так вот о чем я подумал… — продолжил Ади с иной темы. — Ждать месяц мы не можем. Я уж точно не смогу. Поэтому когда вернемся, я напишу письмо, ты выучишь его, и полетишь в Хастен… Я кивнул — лететь было лучше, чем ходить. У птиц, кажется, мозолей не бывает. Пока не встречал, по крайней мере. Ади рассуждал и ел. Он крошил булочки и кидал крошки на землю — напротив нас собралась изрядное количество воробьев.
— Что они решат там, я не знаю… Но что?то решат, они вытащат меня отсюда — не могут не вытащить. Только пусть быстрей! Скажешь им, мол лучше поторопиться. Плохо или хорошо, но жизнь в городе продолжалась — через парк на занятия спешили бурсаки, нищий, обходя аллею, брезгливо ковырялся в кустах. Мимо прошел патруль, остановился возле нас, долго всматривался в наши лица. Ади козырнул им небрежно и улыбнулся. Из?за родимого пятна улыбка получилась жуткой. Впрочем, жутко улыбаться в этом городе еще не воспрещалось — стражи пожали плечами и удалились. Проследовала мамочка, толкая перед собой коляску с младенцем.
Проследовала мамочка, толкая перед собой коляску с младенцем. Я сидел на лавочке, вытянув ноги, и чтоб пропустить их, мне пришлось убрать их под лавку. Наконец ушла и она. Вдруг нищий распрямил плечи, взял свою палку будто иной франт тросточку и подошел к нам. Я думал, он попросит у Ади кусок булки, но ошибся:
— Господа, — сказал он, — я знаю, вы неместные и хотите скорей покинуть этот город. Вчера я видел вас на восточном посту…
— И что дальше?
— Моя фамилия Гамм. Анно Гамм к вашим услугам…
у братьев
— Нищий?… Но почему нищий?… Анно сбросил свои тряпки и оказался в простой и чистой блузе и штанах. Его брат сидел в кресле, и когда мы вошли, руки нам не подал. На то была веская причина — правая рука была забрана в лубки. Полет с виселицы на глубину десять саженей не прошел бесследно.