Конечно, фермеры были для нас слишком мелкая дичь, обычно мы с
Энди занимались делами поважнее, но иногда, в редких случаях, и фермеры
бывали нам полезны, как порой для воротил с Уолл-Стрита бывает полезен даже
министр финансов.
Спустившись вниз, мы увидали, что находимся в замечательной
земледельческой местности. За две мили на горке стоял среди купы деревьев
большой белый дом, а кругом была сельскохозяйственная смесь из амбаров,
пастбищ, полянок и флигелей.
— Чей это дом? — спросили мы у нашего хозяина.
— Это, — говорит он, — обиталище, а также лесные, земельные и садовые
угодья фермера Эзры Планкетта, одного из самых передовых наших граждан.
После завтрака мы с Энди, оставшись при восьми центах капитала,
принялись составлять гороскоп этого земельного магната.
— Я пойду к нему один, — сказал я. — Мы вдвоем против одного фермера —
это было бы слишком много. Это все равно, как если бы Рузвельт пошел на
одного медведя с двумя кулаками (3).
— Ладно, — соглашается Энди — Я тоже предпочитаю действовать
по-джентльменски даже по отношению к такому огороднику. Но на какую приманку
ты думаешь изловить эту Эзру?
— О, все равно, — говорю я. — Здесь годится всякая приманка, первое,
что мне попадется, когда я суну руку в чемодан. Я, пожалуй, захвачу с собой
квитанции в получении подоходного налога; и рецепт для приготовления
клеверного меда из творога и яблочной кожуры; и бланки заказов на носилки
Мак-Горни, которые потом оказываются косилкой Мак-Кормика; и маленький
карманный слиток золота; и жемчужное ожерелье, найденное мною в вагоне, и…
— Довольно, — говорит Энди. — Любая из этих приманок должна
подействовать. Да смотри, Джефф, пусть этот кукурузник не дает тебе грязных
кредиток, а только новые, чистенькие. Это просто позор для Департамента
земледелия, для нашей бюрократии, для нашей пищевой промышленности — какими
гнусными, дрянными бумажками расплачиваются с нами иные фермеры. Мне
случалось получать от них доллары, что твоя культура бактерий, выловленных в
карете скорой помощи.
Хорошо. Иду я на конюшню и нанимаю двуколку, причем платы вперед с меня
не требуют ввиду моей приличной наружности. Подъезжаю к ферме, привязываю
лошадь. Вижу — на ступеньках крыльца сидит какой-то франтоватый субъект в
белоснежном фланелевом костюме, в розовом галстуке, с брильянтовым перстнем
и в кепке для спорта. «Должно быть, дачник», — думаю я про себя.
— Как бы мне увидеть фермера Эзру Планкетта? — спрашиваю я у субъекта.
— Он перед вами, — отвечает субъект. — А что вам надо?
Я ничего не ответил. Я стоял как вкопанный и повторял про себя веселую
песенку о деревенском «человеке с лопатой». Вот тебе и человек с лопатой!
Когда я всмотрелся в этого фермера, маленькие пустячки, которые я захватил с
собой, чтобы выжать из него монету, показались мне такими безнадежными, как
попытка разнести вдребезги Мясной трест при помощи игрушечного ружья.
Он смерил меня глазами и говорит:
— Ну, рассказывайте, чего вы хотите. Я вижу, что левый карман пиджака у
вас чересчур оттопыривается. Там золотой слиток, не правда ли? Давайте-ка
его сюда, мне как раз нужны кирпичи, — а басни о затерянных серебряных
рудниках меня мало интересуют.
Я почувствовал, что я был безмозглый дурак, когда верил в законы
дедукции, но все же вытащил из кармана свой маленький слиток, тщательно
завернутый в платок. Он взвесил его на руке и говорит:
— Один доллар восемьдесят центов. Идет?
— Свинец, из которого сделано это золото, и тот стоит дороже, — сказал
я с достоинством и положил мой слиток обратно в карман.
— Не хотите — не надо, я просто хотел купить его для коллекции, которую
я стал составлять, — говорит фермер. — Не дальше как на прошлой неделе я
купил один хороший экземпляр. Просили за него пять тысяч долларов, а
уступили за два доллара и десять центов.
Тут в доме зазвонил телефон.
— Войдите, красавец, в комнату, — говорит фермер. — Поглядите, как я
живу. Иногда мне скучно в одиночестве. Это, вероятно, звонят из Нью-Йорка.
Вошли мы в комнату. Мебель, как у бродвейского маклера, дубовые
конторки, два телефона, кресла и кушетки, обитые испанским сафьяном,
картины, писанные масляной краской, в позолоченных рамах, а рамы в ширину не
меньше фута, а в уголке — телеграфный аппарат отстукивает новости.
— Алло, алло! — кричит фермер. — Это Риджент-театр? Да, да, с вами
говорит Планкетт из имения «Центральная жимолость». Оставьте мне четыре
кресла в первом ряду — на пятницу, на вечерний спектакль. Мои. Всегдашние.
Да. На пятницу. До свидания.
— Каждые две недели я езжу в Нью-Йорк освежиться, — объясняет мне
фермер, вешая трубку. — Вскакиваю в Индианополисе в восемнадцатичасовой
экспресс, провожу десять часов среди белой ночи на Бродвее и возвращаюсь
домой как раз к тому времени, как куры идут на насест, — через сорок восемь
часов. Да, да, первобытный юный фермер пещерного периода, из тех, что
описывал Хаббард (4), немножко приоделся и обтесался за последнее время, а?
Как вы находите?
— Я как будто замечаю, — говорю я, — некоторое нарушение аграрных
традиций, которые до сих пор внушали мне такое доверие.
— Верно, красавец, — говорит он. — Недалеко то время, когда та примула,
что «желтеет в траве у ручейка», будет казаться нам, деревенщинам, роскошным
изданием «Языка цветов» на веленевой бумаге с фронтисписом.
Но тут опять зазвонил телефон.
— Алло, алло! — говорит фермер. — А-а, это Перкинс, из Миллдэйла? Я уже
сказал вам, что восемьсот долларов за этого жеребца — слишком большая цена.
Что, этот конь при вас? Ладно, покажите его. Отойдите от аппарата. Пустите
его рысью по кругу. Быстрее, еще быстрее.