Только несколько минут оставалась Мэри в блаженном забытьи. Ее привел в сознание сильный приступ боли. Боль захлестывала ее, как волны. Она началась в пояснице, распространилась вокруг тела, потом вниз по бедрам, медленно, но цепко хватая и постепенно переходя в нестерпимую муку. Затем боль внезапно отпустила ее, и Мэри лежала вялая, совсем обессиленная.
Эти судорожные схватки она испытывала в течение всего ее трагического странствия, но сейчас они стали совсем невыносимы, и, лежа среди навоза в хлеву, она мучилась, не открывая глаз, раскинув безжизненные руки и ноги.
Эти судорожные схватки она испытывала в течение всего ее трагического странствия, но сейчас они стали совсем невыносимы, и, лежа среди навоза в хлеву, она мучилась, не открывая глаз, раскинув безжизненные руки и ноги. Ее тело, которое Денис называл своим священным алтарем, зарывалось в теплый навоз, от которого шел пар, было все покрыто подсыхающей грязью. Болезненные стоны вырывались из-за стиснутых зубов; капли пота усеяли лоб и медленно стекали на закрытые веки; черты, обезображенные грязью, искаженные невыносимой мукой, сурово застыли, но казалось, что ее страдания излучают бледное прозрачное сияние, нимбом окружавшее голову умирающей.
Промежутки между приступами болей делались все короче, а самые приступы — дольше. Да и тогда, когда боль утихала, пассивное ожидание следующей схватки было пыткой. Затем она приходила, рвала точно когтями все тело, пронизывала смертной мукой, терзала каждый нерв. Крики Мэри сливались с воем неутихавшего ветра. Все, что она перетерпела, было пустяками по сравнению с теперешними муками. Тело ее слабо корчилось на каменном полу, кровь мешалась с потом и грязью. Она молила бога о смерти. Как безумная, звала Дениса, мать. Но только ветер отзывался на ее стоны. Пролетая над сараем, он выл и свистел, словно издеваясь над нею. Так она лежала, всеми покинутая, но, наконец, когда она почувствовала, что ей не пережить больше ни единого приступа, и когда бешенство бури за стеной достигло своего апогея, родился ее сын.
Она была в сознании до той минуты, когда утихла боль. А когда все было кончено, погрузилась в глубокий и темный колодец забытья.
Ребенок был недоношен, жалкий, крошечный. Все еще соединенный пуповиной с лежавшей в обмороке матерью, он то слабо цеплялся за нее, то хватал воздух крохотными пальчиками. Голова его болталась на хрупкой шейке. Едва дыша, лежал он подле матери, медленно истекавшей кровью и все более бледневшей. Но вот он заплакал слабым, судорожным плачем.
И как бы в ответ на этот призыв, дверь сарая тихонько отворилась, и тусклый луч ручного фонаря прорезал темноту. В хлев вошла старая женщина. Голова ее и плечи были укутаны толстым платком, тяжелые деревянные башмаки стучали при ходьбе. Она пришла посмотреть, все ли благополучно, в безопасности ли ее коровы, и, подойдя прямо к ним, гладила их по шее, похлопывала по бокам, ободряла ласковыми восклицаниями.
— Эй, Пэнси, матушка, — бормотала она. — А ты, Дэзи, ну-ка, покажись! Отодвинься, Красотка! Вставай, Леди! Эй, Леди, Леди!.. Что за ночь! Какая буря! Но вы не беспокойтесь, мои милочки, стойте себе, тут вам хорошо! У вас крепкая крыша над головой и бояться нечего! И я близко. Я вас не… — она вдруг замолчала и подняла голову, прислушиваясь. Ей показалось, что она услышала в глубине хлева слабый жалобный писк. Но женщина была стара и глуха, в ушах у нее отдавался шум ветра, и, не доверяя самой себе, она уже хотела было отвернуться и заняться своим делом, когда опять, и на этот раз ясно, услышала тот же слабый жалобный призыв.
— Господи, помилуй! Что это? — пробормотала она. — Я готова поклясться, что ясно слышала… точно ребенок плачет!
И дрожащей рукой опустила фонарь, вглядываясь в темноту. Внезапно лицо ее выразило ужас, она как будто не верила собственным глазам. «Господи, спаси и помилуй нас! — вскрикнула она. — Да это новорожденный и… мать тут же! Пресвятая богородица, она умерла! Ох, что за ночь! Что довелось увидеть моим старым глазам!»
Она мигом поставила фонарь на каменный пол и опустилась на колени подле Мэри. Без всякой брезгливости принялась она действовать своими загрубевшими руками с ловкостью и опытностью крестьянки, для которой природа — открытая книга. Быстро, но спокойно, без всякой суеты, она оборвала пуповину и обернула ребенка концом своего платка. Потом занялась матерью, умелым нажатием разом вынула послед, остановила кровотечение.
И, делая все это, она не переставала говорить сама с собой:
— Видано ли что-нибудь подобное! Она чуть не отправилась на тот свет, бедняжка! И молоденькая какая да хорошенькая! Помогу уж ей, как умею! Ну вот, так-то лучше! И отчего она не пришла в дом? Я бы ее пустила. Это просто перст божий, что я вышла посмотреть на коров!
Она шлепала Мэри по рукам, терла ей лицо, наконец прикрыла ее той же теплой шалью, в уголок которой был завернут ребенок, и поспешила вон.
Воротясь к себе в уютную кухню, она закричала сыну, сидевшему перед большим очагом, в котором трещали поленья:
— Живей, сын! Беги, что есть духу, в Ливенфорд за доктором. Приведи какого-нибудь, сколько бы это ни стоило. У нас больная женщина в хлеву. Беги же скорее, ради бога, и ни слова! Тут дело идет о жизни человека!