— Это меня ничуть не трогает! Ничуть не трогает.
— Надеюсь, он не перетянет к Манджо никого из ваших покупателей, — озабоченно сказал Пакстон.
— Да ведь, если вдуматься, они выкинули с вами прескверную штуку, мистер Броуди, — вмешался заискивающим тоном один из игроков в шашки. — Перри-то знаком с половиной ваших постоянных покупателей!
— Уж будьте спокойны, эти представители Манджо действуют умело.
Дьявольски ловкий народ, надо прямо сказать, — заметил еще кто-то.
— Что до меня, так я нахожу, что это просто трусость со стороны Перри, — задумчиво процедил Грирсон. — Это производит такое впечатление, будто человек спасается, как крыса с тонущего корабля.
Внезапно наступила тишина, всех ужаснула дерзость этих слов; никогда еще никто здесь, в стенах клуба, не наносил Броуди такой прямой обиды. Все думали, что он сейчас вскочит и кинется на Грирсона, растерзает его жалкое, хилое тело одним натиском своей звериной силы, а Броуди сидел безучастный, рассеянный, как будто не слыхал или не понял замечания Грирсона. Он точно летел в какую-то темную пропасть. Он говорил себе, что этот новый удар — самый болезненный из всех, постигших его, хотя судьба и до сих пор била его нещадно.
Конкуренты не жалели денег на борьбу с ним. Десятками способов они осуществляли свои хитрые планы, но теперь, сманив Перри, они лишили его последней опоры. Он припомнил странное смущение приказчика сегодня вечером, полуиспуганное, полувосторженное выражение его лица, как у человека, который и радуется и жалеет, хочет заговорить — и не смеет. Странно: он не осуждал Перри. Он справедливо рассудил, что Перри просто нашел себе место выгоднее, чем у него, и все это озлобление обратилось на фирму Манджо. Впрочем, в эту минуту он чувствовал не ненависть к противнику, а страшную жалость к себе, печаль при мысли, что такой благородный, такой достойный человек, как он, должен страдать от козней предателей, вынужден носить маску притворного равнодушия, тогда как раньше привычное дерзкое высокомерие без всяких усилий с его стороны защищало его лучше всякого панциря. Думая обо всем этом, он опять вдруг вспомнил о десятке наблюдавших за ним глаз, о настоятельной необходимости сказать что-нибудь и, едва ли сознавая, что говорит, подстегивая в себе гнев, начал:
— Я всегда действовал честно! Я всегда боролся чистыми руками. Я ни за что не унизился бы до подкупов и взяток, и если они подкупили этого прыщавого заморыша и переманили его к себе — пускай тешатся им на здоровье. Они только избавили меня от необходимости его уволить, и пусть держат его, пока сами еще держатся. Все это дело не стоит выеденного яйца.
Убежденный собственными словами, увлеченный выражением чувств, которых он на самом деле не испытывал, он заговорил громче, доверчивее, во взгляде его засветились вызов и самоуверенность.
— Да, мне решительно наплевать на это, — уже кричал он. — Обратно я его не возьму, нет! Пускай тянет с них деньги, пока может и если сумеет! Потому что, когда их дело лопнет и они полетят к черту, а этот мальчишка прибежит ко мне скулить, чтобы я взял его обратно, тогда я и пальцем не шевельну, чтобы ему помочь, хотя бы он издыхал у меня на глазах. Он больно поторопился сбежать к ним, этот дурак, он, конечно, уверен, что сделал карьеру, но когда он опять очутится в нищете, из которой я его вытащил, он пожалеет, что оставил службу у Джемса Броуди.
Броуди весь преобразился, воодушевленный собственной тирадой, всей душой поверив в эту декламацию, так резко противоречившую горькой истине, открывшейся ему минуту назад. Снова упиваясь сознанием своей силы, он отражал все взгляды расширенными, сверкающими зрачками. Он тешил себя мыслью, что по-прежнему способен властвовать над людьми, управлять ими, держать их в благоговейном страхе, и когда его осенила одна замечательная идея, он выпрямился и воскликнул:
— Нет, сразить Джемса Броуди не так легко, как имеет смелость думать наш маленький приятель там в углу! Когда вы услышите от Броуди жалобу — значит, дело кончено, нацепите креп. Но еще очень много пройдет времени раньше, чем вам понадобится надеть траур по нем. Честное слово, шутка хороша, и надо запить ее! — Его глаза заискрились буйным весельем. — Джентльмены, — прокричал он громко, — давайте лучше отложим этот разговор и выпьем.
— Джентльмены, — прокричал он громко, — давайте лучше отложим этот разговор и выпьем. Я угощаю.
Все разом захлопали в ладоши, довольные его щедростью, обрадованные перспективой угощения, чуявшие уже, что будет попойка.
— Ваше здоровье, Броуди!
— Да здравствует Шотландия! Настоящий человек всегда таким и остается, несмотря ни на что!
— И я с вами выпью одну капельку, только чтобы согреться!
— Эх, старая лошадь еще всех молодых обгонит!
Даже мэр похлопал его по плечу.
— Ого, Броуди, дружище! Таких людей, как вы, поискать! Сердце у вас львиное, сила — как у быка… гм… а гордость дьявольская. Вас не сломить никому. Я думаю, вы скорее умрете, чем сдадитесь.
Все встали, все, кроме Грирсона, толпились вокруг Броуди, а он стоял среди них, переводя свой суровый взгляд от одного к другому, поощряя и вместе упрекая, допуская их до себя и в то же время подчиняя себе, прощая и предостерегая на будущее время, — как император, окруженный свитой. Он чувствовал, что его кровь, благородная, как кровь императора, текла по жилам стремительнее, чем жидкая, водянистая кровь всех этих людей. Он воображал, что совершил нечто великое и благородное, что поведение его перед лицом катастрофы великолепно.