— Да ладно, — сказал Смолин.
— Да уж было чего, — хохотнул Глыба, не оборачиваясь. — Червонец, я ей тут впарил, что ты — отставной ракетный конструктор, а я у тебя до сих пор в охране, майор ГБ в отставке, так что ты уж, будь другом, если с ней столкнешься, щеки надувай по-генеральски…
— Ты что, ее поселить тут собрался?
— Перебьется, просто хочу зачислить в приходящие банщицы… Ты не против?
— Да ладно, — сказал Смолин. — Баню только не спалите… А как же ты с такой росписью лепишь майора ГБ?
— А обыкновенно, — фыркнул Глыба. — Я, мол, для конспирации. Мы с тобой при Сталине по полигонам ездили замаскированными — ты колхозным бригадиром в галифе, а я — зэком…
— Очаровательно, — сказал Смолин. — Я при Сталине прожил-то всего три месяца, а ты еще в совершеннолетие не вошел…
— Зато как раз пошел на первоходку, — с достоинством сказал Глыба. — Самое смешное, Червонец — верит, дура гладкая… Они ж нынче историю знают через пень-колоду, что угодно сглотнут. Верит, соска… Ей что Сталин, что Петр Первый — однохренственно, седая старина…
— Глыба… Ты зачем двести баксов скрысятничал? — поинтересовался Смолин без особой укоризны. — Не по понятиям…
— По понятиям, Червонец, — отозвался Глыба без всякого раскаяния. — Во-первых, ты все равно не блатной, и не мужик даже, ты ж — один на льдине… А во-вторых, дело было на нейтральной полосе. В хате я б и не подумал, хата — дело святое… Я у тебя три месяца живу — хоть булавка пропала? То-то и оно. А на нейтралке сам бог велел, прокатит, так прокатит, а если нет, так нет… Ты что, в претензии?
— Да ну, — сказал Смолин, ухмыляясь. — Пустяки…
— Червонец, а больше ничего похожего не предвидится? Понравилось мне это дело: дуришь фраера без особого напряга и получаешь законный процентик… Слышь, а чернильница-то настоящая?
— Жди…
— Молодца… Так что, Червонец?
— Есть наметочки, — сказал Смолин. — Недельки через две, если карта ляжет и звезды благоприятно выстроятся, появится лох… Глыба, ты смог бы быть капитаном первого ранга в отставке? Орденов полна грудь, седины благородные… Речь должна быть правильная и культурная…
— Плохо ты меня, Червонец, знаешь… — Глыба повернулся к нему, откашлялся, приосанился и хорошо поставленным голосом, ничуть не похожим на свой обычный, произнес: — Безусловно, Арнольд Петрович, маргинальное начало в творчестве Вийона выражено ярко, но ошибкой было бы усматривать в нем доминанту… А?
— Блестяще, — сказал Смолин с искренним удивлением.
— А ты думал! Понимаешь ли, Червонец, щипачи вроде Кирпича, про которого кино, которые тянут кошельки в трамвае у пролетариата — сявки мелкие… Настоящие гомонки с хорошими деньгами всегда лежали по клифтам у людей благородных — и чтобы до сих добраться, не вызывая подозрений, нужно соответствовать… Я в пятьдесят восьмом катанулся в крокодиле Москва-Сочи, будучи как раз ленинградским кандидатом наук по этому самому Вийону… И ты знаешь, прокатило, до самого Сочи меня ни один терпила не заподозрил, а в Сочах я это дело еще неделю успешно продолжал… Так что за культурную речь не беспокойся… Слушай, чего бы еще туда плеснуть, чтобы вкус был понепонятнее?
— Лимонной кислоты пол-ложечки, красного перчику, — подумав, сказал Смолин.
— В левом шкафчике.
— Ага, я помню…
Учтем, подумал Смолин, касательно кандидата наук — учтем, только реквизит следует продумать получше…
С Глыбой он прожил в одном бараке все четыре года второго срока — и присмотреться к нему успел. Старой закалки был уркаган, первый срок и впрямь схлопотавший еще при Сталине, карманник божьей милостью, если только уместно такое определение. Не зря ему еще в первые хрущевские годы дали кличку Ван Клиберн, в честь гремевшего тогда по всему свету пианиста. Вот только впоследствии пианист подзабылся, и, соответственно, новые поколения блатарей, отроду о нем не слыхавшее, кличку с бегом лет переиначили, сначала Ван Клиберн стал попросту Клибой, а там как-то незаметно и Глыбой… А лет пять назад с былым виртуозом стряслась нешуточная беда: повздорил во время очередной отсидки с какими-то сопляками-беспредельщиками, старых традиций не признававшими, и как-то так вышло, что в мастерской ему на руки грянулась железная заготовка в добрых полтора пудика. Только три пальца на левой руке остались в целости и сохранности, а остальные, хоть и избежавшие ампутации, срослись так, что работать ими было отныне невозможно. Тут и пошла у Глыбы черная полоса, а три месяца назад Смолин с ним столкнулся на вокзале (всех денег и документов только ксивка про освобождение) и после недолгого колебания пустил к себе жить — не самым скверным на земле человечком был бывший щипач, право слово…
— Слышь, Червонец… Ты там поглядывай, — тихо и серьезно сказал старый уркаган. — У меня глаз наметанный, я ж не пальцем делан… Пасут, похоже, нашу хатку. Оч-чень похоже…
— А точнее? — насторожился Смолин.
— Вчера весь вечер у колонки торчал белый такой жигулек. Аккурат так, чтобы те два облома могли стричь косяка за нашей хатой. Я по двору крутился, из окошечек выглядывал со всеми предосторожностями, и скажу тебе точно: ни к кому из соседей они не приезжали, так и торчали там весь вечер, с понтом, природой любовались… Ну вот, а сегодня, где-то к обеду, там торчал другой жигулек, темный, весь из себя в тонировке, на том же месте, и опять к соседям никто не заходил, по улице не шлялся… Ты меня слушай, я их, козлов, давно научился печенкой чувствовать, что твой локатор…