После приезда Дэви Линда стала получать письма от родных. Он дал тете Сейди ее адрес и объяснил, что она выполняет в Париже работу для фронта — занимается улучшением бытовых условий французской армии, прибавил он туманно, хотя и не без доли правды. Тетя Сейди осталась этим довольна — Линда, говорила она, просто молодец, что так много работает (бывает, что всю ночь напролет, сказал Дэви), и приятно слышать, что зарабатывает таким образом себе на жизнь. Добровольная работа подчас не приносит результатов и обходится дорого. Дядя Мэтью сказал, что работать на иностранцев обидно и приходится сожалеть, что его детям так нравится бороздить моря, но в то же время он всей душой одобряет работу в пользу фронта. Сам он был крайне возмущен, что Военное министерство неспособно предоставить ему возможность повторить свой подвиг с шанцевым инструментом или, на крайний случай, хоть какую-нибудь работу, и бродил, как растревоженный медведь, терзаясь неутоленной жаждой сразиться за короля и отечество.
Послала Линде письмо и я, написав про Кристиана — что он снова в Лондоне, что вышел из коммунистической партии и пошел в армию. Лаванда тоже вернулась и работала в службе санитарного транспорта.
Никакого желания узнать хотя бы из любопытства, какая судьба постигла Линду, Кристиан не проявлял; незаметно было также, чтобы он хотел развестись с нею и жениться на Лаванде — он с головой ушел в армейскую жизнь и ни о чем, кроме войны, не помышлял.
До того как уехать из Перпиньяна, он вытащил оттуда Мэтта, который после долгих уговоров согласился покинуть своих испанских товарищей, дабы вступить в борьбу против фашизма на другом фронте. Его зачислили в полк, где в свое время служил дядя Мэтью и где он, если верить слухам, донимал в столовой братьев-офицеров, доказывая, что они совершенно неправильно обучают солдат и в сражении на Эбро все делалось вот так, а не эдак. Кончилось тем, что полковник — светлая голова, если сравнивать кое с кем из остальных, — додумался до очевидного возражения: «Но при всем том, ваша-то сторона проиграла!» Чем положил конец разглагольствованиям Мэтта о тактике и начало — рассуждениям о статистике: «30 000 немцев и итальянцев, 500 германских самолетов…» — и так далее, которыми он докучал ничуть не меньше.
Линда не слышала более о Жаклин, и страдания, в которые ее ввергли немногие слова, нечаянно подслушанные в «Рице», постепенно забылись. Она напоминала себе, что никому, даже матери, — может быть, особенно матери, — не дано знать наверняка, что у мужчины на сердце, и что в любви значение имеют поступки. У Фабриса сейчас на двух женщин не хватило бы времени, каждую свободную минуту он проводил с нею, уже это само по себе обнадеживало. И потом, — как без ее двух браков, с Тони и Кристианом, не было бы встречи с Фабрисом, точно так же и без этого его романа не произошла бы встреча с нею: ведь несомненно, он приехал на Северный вокзал провожать Жаклин в тот день, когда наткнулся на Линду, плачущую на своем чемодане. Пробуя поставить себя на место Жаклин, она сознавала, насколько завиднее ее собственное — кроме того, вовсе не Жаклин была ей опасной соперницей, а смутная и добродетельная фигура из прошлого по имени Луиза. Если Фабрис и обнаруживал когда-либо чуточку меньше деловитости, чуть больше сумасбродства, романтичности, это случалось, когда он заговаривал о своей невесте, с грустью и нежностью вспоминая о ее красоте, благородстве ее происхождения, громадных земельных владеньях, о ее религиозной одержимости. Линда высказала однажды сомненье в том, что, доживи невеста до свадьбы, она стала бы очень счастливой женой.
— Это обыкновение лазить в окошко по чужим спальням, — сказала она, — разве оно не огорчало бы ее?
Фабрис, с видом, полным оскорбленного достоинства и укоризны, отвечал, что никто и не подумал бы лазить ни по каким окошкам, что там, где речь вдет о браке, у него самые высокие идеалы, и он всю жизнь свою без остатка посвятил бы тому, чтобы Луиза была счастлива.
— Это обыкновение лазить в окошко по чужим спальням, — сказала она, — разве оно не огорчало бы ее?
Фабрис, с видом, полным оскорбленного достоинства и укоризны, отвечал, что никто и не подумал бы лазить ни по каким окошкам, что там, где речь вдет о браке, у него самые высокие идеалы, и он всю жизнь свою без остатка посвятил бы тому, чтобы Луиза была счастлива. Линда устыдилась упрека, но сомнения остались при ней.
Все это время она наблюдала из окна за верхушками деревьев. Они менялись, пока она жила в этой квартире, из ярко-зеленых на фоне ярко-синего неба остановясь темно-зелеными на бледно-лиловом фоне, затем — желтыми на фоне светлой лазури, а теперь на фоне серого, точно кротовая шкурка, неба чернели их оголенные остовы; наступило Рождество. Окна уже нельзя было убирать целиком в стену, но когда солнце все-таки показывалось, оно светило к ней в комнату и в квартире всегда была теплынь. В это рождественское утро Фабрис появился совершенно неожиданно, когда она еще не встала, весь нагруженный свертками, и вскоре на полу ее спальни вздымались волны папиросной бумаги, а из-под них, подобно обломкам затонувших кораблей и останкам морских чудищ, вынесенных на отмель, виднелись меха и шляпки, живая мимоза, искусственные цветы, перья, духи, перчатки, чулки, белье и бульдожек щенячьего возраста.
Линда на 20 000 франков, подаренных лордом Мерлином, купила Фабрису крошечного Ренуара — шесть дюймов морского пейзажа и клочок пронзительной голубизны — который, на ее взгляд, прямо-таки просился к нему в комнату на улице Бонапарта. Фабрису было неимоверно трудно подобрать подарок, она никогда не видела, чтобы у человека было такое количество драгоценностей, антикварных безделушек и мыслимых и немыслимых раритетов. От Ренуара он пришел в восторг и объявил, что большего удовольствия она бы не могла ему доставить ничем другим. Линда поверила, что это говорится искренне.
— У, что за холодина! — сказал он. — Я только что из церкви.
— Фабрис, как вы можете ходить в церковь, когда существую я?
— А что, простите?
— Но вы же католик, правда?
— Конечно. А вы как думали? По-вашему, я похож на кальвиниста?
— Но значит, вы живете в смертном грехе, разве нет? И как же быть тогда с исповедью?
— Ну, кто вдается в подробности, — небрежно бросил Фабрис, — вообще, эти мелкие плотские грешки, — стоит ли придавать им значение!
Линде хотелось думать, что она в жизни Фабриса — нечто большее, чем мелкий плотский грешок, но она привыкла наталкиваться в своих отношениях с ним на такого рода закрытые двери, научилась принимать это философски и с благодарностью довольствоваться тем счастьем, которое ей досталось.
— В Англии, — сказала она, — люди только и делают, что отрекаются от других за принадлежность к католичеству. И причиняют себе этим иногда большое горе. Об этом в Англии написано много книг.
— Англичане — сумасшедшие, я всегда это говорил. А сказанное вами звучит так, будто вам хочется, чтобы от вас отказались. Что-нибудь произошло с субботы? Уж не наскучила ли вам работа для фронта?
— Нет-нет, Фабрис. Просто спросила, вот и все.
— Но вы так погрустнели, ma ch’erie, в чем дело?
— Мне вспомнилось Рождество у нас дома. Рождество меня всегда располагает к сентиментальности.
— Если события сложатся так, как я предсказывал, и я вынужден буду отправить вас обратно в Англию — вы поедете домой, к отцу?
— О, нет, — сказала Линда, — да и во всяком случае — не сложатся. Во всех английских газетах сказано, что наша блокада — гибель для немцев.
— Блокада! — нетерпеливо повторил Фабрис.