Песни Петера Сьлядека

— Слыхали? Судья козака зарезал!

— Брешешь!

— Я — брешу?!

— Правду он говорит. Люди видели.

— Ага… на майдане, коло церквы…

— Полковник с ним мириться хотел, а Вареник его — ножом!

— Полковника?!

— Ну да! Хотел полковника, а молодой козак Суховея собой закрыл.

Люди видели.

— Ага… на майдане, коло церквы…

— Полковник с ним мириться хотел, а Вареник его — ножом!

— Полковника?!

— Ну да! Хотел полковника, а молодой козак Суховея собой закрыл. Смерть принял, а полковника спас!

— Ой, лихо! Что ж оно будет?..

На суде полковник Суховей судью обвинять не пожелал. Обвинили без него: свидетелей нашлась уйма. Полковник же, напротив, сказал, что зла на Якова Данилыча не держит, хоть и жаль ему погибшего человека. И просил судью казни смертной не предавать. В итоге Вареника признали виновным, однако казни действительно не присудили. Отправили в монастырь на покаяние, на хлеб-воду, после чего на кругу объявили банованным , лишив всех званий и привилеев.

Через две недели бывший судья повесился в хате.

В Харькове отныне не было места для Хомы. Увидят, опознают, пойдут толки… Полковник Суховей иногда подумывал о славном, тихом омуте, где под корягой вполне мог бы найти приют опасный философ. Но природная рассудительность останавливала. Мало ли зачем понадобится завтра шустрый мертвец? Велел держать на отдаленном, безлюдном подварке, где одинокая хата пряталась в сосняке над Лопанью. Козаки сторожили по очереди, как придется: день — Явтух, три дня — Дорош, неделю — Спирид. Сказать по совести, Спирид вызывался чаще других и долго смотрел на равнодушного пленника, тряся чубом. У козака болела душа, нечто темное плескалось в ней еще с тех пор, когда ведьма-панночка заездила насмерть влюбленного псаря Микиту, Спиридова кума; чортов кисель закипал в сердце, подсказывая шепотом разное, но верность Суховею связывала козацкие думы.

Зато бурсак ничего вокруг себя не видел и видеть не желал.

Ел без радости, пил скучно, не пьянея. Куда там есть-пить, когда в зыбком сне даже от лука во рту пресно, а горелка льется простоквашей? Гулять по доброй воле отказывался: руки-ноги набрякли, изогнулись корнями, грунт под стопой плыл, осыпался, отчего приходилось ковылять хромым калекой. Обычное жизнелюбие едва ли не вовсе покинуло Хому, сон перетекал в сон, и все чаще философ засыпал в одном месте, чтобы проснуться в другом: над обрывом, уже занеся ногу шагнуть с кручи, с петлей, скрученной из пояса, в руках, примериваясь к удачной ветке яблони, либо пытаясь достать угли из печи, с целью рассыпать их по углам хаты. Пока обходилось, но Хома видел во сне, что угли, петля и обрыв делаются аспидно-черного цвета, самоубийство напоминает ворона, горсть июльского чернозема, тьму ночи, и странно: чернота эта нравилась ему никак не менее, чем снежный цвет страха, белизна двери, за которой улыбалась панночка. Совесть подсказывала наложить на себя руки, помраченный грезами рассудок толкал туда же, — битва еще длилась, но в итоге усомнился бы лишь записной дурень.

Заложник Белого Страха, подталкиваемый в спину, он неуклонно двигался к Страху Черному, смертному греху, после которого даже на кладбище не сыскать грешнику места, — таких на кладбищах не хоронят. Больше живой, чем мертвец, готовился он стать более мертвецом, чем живым, укрыв проклятую самоубийством душу в окоченелом теле, будто смертоносные очи — под чудовищными веками. Идти бедняге под землю: спать с Вием, делаться Вием, быть Вием, когда прежний дедушко навеки уйдет в пучину Нави…

Глаз он почти не открывал. Веки слипались, словно полосы металла в кузне под молотом коваля, свет очам давали редко, без охоты, но и с сомкнутыми веками философ все чудесно видел: и сон, и явь. Клады под землей видел, временами думая сказать об этом Спириду, да как-то забывалось; видел, как покойник по лугу идет, как чорт в небе летит, как у приехавшего в гости Сивого Панька растут клыки и виляет пушистый хвост; сглаз видел, порчу, скорую смерть.

На подварке ни души, так далеко видел — до самого Изюма и далее.

Молоко творожилось от косого взгляда.

Черствел хлеб.

Хворал Явтух, глухо кашлял Дорош, маялись чревом иные сторожа-козаки; лишь мрачный Спирид оставался здоров телом, выгорая умом от размышлений. Дважды за это время философ пугался всякой ерунды, падая замертво, и всякий раз вставал живым, бодрым, сохраняя эту живость несколько часов. Потом угасал, прятался, спал, спал…

Пока не пришел час последней любви полковника Суховея.

Случилось это зимой, на Скляровом хуторе, где полковник оказался в гостях у есаула Горобца. Старческая любовь — дикая, а эта и вовсе степным пожаром занялась. Увидел полковник красавицу Ганнусю, оторопел. «Донечка! ясочка моя! — зарыдал прилюдно. — Да кто ж тебя, голубку, из домовины поднял?!» Испугавшись грозного старца, девушка убежала к колодцу, а полковник нескоро опомнился: до того похожа была Ганнуся на умершую дочь его. Встал из козака безумец, из старика — парубок, из отца — жених. Червонцы сулил, подарками баловал; через день наезжал в Скляровцы. Тем страшнее делался для красавицы; прятаться от гостя начала. А когда в ответ на сватовство получил Суховей отказного гарбуза…

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162