— Нет! Отец, ему просто нравится жечь мне ноги!
— Не говори глупостей, сын мой. Выдай сообщников, и сам увидишь: пытки прекратятся.
— Я не могу! Я не стану предателем!
— Да, предательство — подлость. Но так ли подло отдать убийц и насильников в руки правосудия?
— Отец Игнатий, пора, — вмешался тюремщик Клаас, отпирая двери снаружи.
— Нет! Не оставляйте меня! Когда я говорю с вами, святой отец, я чувствую, как остывают сковородки пекла…
«Глупый, несчастный мальчишка, — думал монах, ожидая в коридоре, пока Клаас запрет темницу. — За две монеты и кружку вина подписался у вербовщика, в первом же бою струсил, бежал, угодил в шайку головорезов… Хотя, скажи я родичам его жертв, что этот бедолага достоин сострадания, — боюсь, меня неправильно бы поняли.
— За две монеты и кружку вина подписался у вербовщика, в первом же бою струсил, бежал, угодил в шайку головорезов… Хотя, скажи я родичам его жертв, что этот бедолага достоин сострадания, — боюсь, меня неправильно бы поняли. Надо будет обратиться к Лангбарду с ходатайством…»
Долгий, протяжный вопль заметался по коридорам. Вскипел булькающей пеной, хрипом, бессловесной мольбой.
Захлебнулся отчаяньем.
Отец Игнатий привык к крикам пытуемых, но такое он слышал впервые. Казалось, кричат не в глухих подвалах пыточной, а рядом, за ближайшим поворотом.
— Совсем озверел, — буркнул тюремщик, гремя ключами. — Пойдемте, святой отец, я провожу вас…
— Что это?
— Их честь Бутлига Хромого допрашивает. Фальшивомонетчика, с Пьяного Двора. Небось, на «резной гроб» велел посадить, голого.
— Он что, не сознается?
— Какое там! Еще вчера во всем признался и молил о пощаде. Дружков с головой выдал…
— Тогда зачем пытка?
Жирный тюремщик криво ухмыльнулся, надув щеки пузырями.
— Он и раньше-то чудил, наш Душка Жодем. Поначалу тихий был, осторожный, а как его главой судейской коллегии выбрали, видать, во вкус вошел. Пытуемый уж и молит, и кается, а он велит: добавить! Дальше — больше: едва вы, святой отец, в Хольне переехали, так он вконец осатанел. Еле хоронить успеваем. Не серчайте, это я вам с глазу на глаз, по совести — вы человек божий, добрый…
Было ясно: ни с кем другим Клаас не станет обсуждать поведение главного судьи даже с глазу на глаз. Просто за истекшие три месяца работы Черным духовником отец Игнатий снискал всеобщее уважение. Спокойный, доброжелательный, он делал свое дело мастерски, рождая раскаянье в душах самых закоренелых грешников. Тайный свет исходил от бенедиктинца, свет человека, не брезгующего окунуться с головой в клоаку, если там можно спасти тонущего щенка. Дважды его приглашали в церковь Св. Павла — читать проповеди. Стечение народа превзошло все ожидания, а когда монах закончил простую, доступную речь словами: «Вот стою я, последний среди вас, надеясь на милость Господа…», — народ разразился слезами и благодарственными кличами, спеша бросить в чашу подаяний монетку-другую. Во время мятежа солдат-наемников никто иной, как отец Игнатий, самолично явился в казармы на Малой Конюшенной, с порога рявкнул медным хайлом: «Встать, сволота! Смир-р-на!» — и без перехода продолжил, кротко глядя на выстроившихся бунтарей: «Я понимаю ваше возмущенье, дети мои! Задержка жалованья — нож в спину солдата. Но не спешите искать виноватых…»
Мятеж угас в зародыше, а пристыженный бургомистр помимо жалованья за два месяца выплатил солдатам надбавку.
— Эх, отец мой, сказал бы я вам еще, да своя рубаха, сами понимаете…
Из-за угла вывернул донельзя рассерженный палач Жиль. Наградил оплеухой семенившего рядом подмастерья, наскоро кивнул тюремщику с монахом.
— Чего там, Жиль? — вослед крикнул Клаас.
— Чего, чего… Разве можно работать, когда у тебя то кнут из рук силком выдирают, то жаровню?! Пущай тогда деньжат подкинет, за вредность!
— Кто?
— Да кто ж, кроме ихней чести! Бутлиг под кнутом в насилии сознался. Дескать, взял без ейной воли нищенку Катарину, что под ратушей клянчит. Так ихняя честь кнут у меня вырвал и давай сплеча охаживать.
Так ихняя честь кнут у меня вырвал и давай сплеча охаживать. Самолично. Глаза горят, весь красный… Потом веник в жаровне поджег. Думаю, помрет Бутлиг-то. Лекарь говорит: сомлел, чуть дышит. Я спрашиваю: до завтрева дотянет? А лекарь кряхтит…
— Вы пробовали подавать жалобу бургомистру? — вмешался отец Игнатий. Он плохо представлял вежливого, изысканного Жодема Лангбарда с кнутом в руках, но не доверять палачу с тюремщиком также не имел оснований.
— Эх, святой отец! Сразу видно: вы у нас гвоздь новенький, острый… Бургомистр ван Дайк за бывшего зятя любого сгноит! Да и за кого заступаться? — за ворюг? За насильников?! Иди, жалуйся, если в башке петухи поют! А у нас семьи, детишки малые…
«Вы играете с огнем, святой отец. Символ «фюльгья» — заседланный волк, и змеи служат ему удилами…»
Внезапно вспомнив слова мага Марцина, монах удивился причудам собственной памяти. Но следом, пронзив холодом, вдруг явилась цитата из Писания:
«И объяли меня воды до души моей…»
Народа вокруг помоста было мало.
Отец Игнатий еще укорил себя, что плохо думал о жителях Хольне. Полагал: смотреть на казнь соберутся во множестве. Оказалось, редким хольнцам пришло в голову любоваться смертью глупого дезертира Янека, да и те, в основном, явились по долгу службы или случайно проходили мимо. Мелкий дождик плясал на брусчатке. Тучи — рыхлые, обложные — медлили сорваться настоящим ливнем. Поодаль, окруженные слугами с раскрытыми зонтами, скучали бургомистр, два члена магистрата и судейская коллегия во главе с Жодемом Лангбардом. В свинцовых глазках бургомистра плавилось откровенное, высшей пробы желание как можно быстрее покинуть площадь.