— А-а, небось, от Одарки вертается. Хватил козак лишку…
— Б-ббы… б-бых-х… — Фому начала бить крупная дрожь. Выронив бутыль, он пал на разрытую родную могилку и, давясь, принялся горстями совать в рот комья земли.
Петер расхохотался:
— Не наелся? Сальца дать?
— Опыряка! — хрипел Фома набитым ртом. — Ешь землю, Петро! ешь! скорей!..
Смех пуще разобрал бродягу. Он замахал руками пьянице, ползшему меж крестов; рядом от ужаса взвыл Фома. В ответ раздалось гулкое урчанье, зло сверкнули налитые кровью очи. Двигался человек на удивление шустро, руки мелькали тараканьими лапками; хотя ноги пьяницы безвольно волочились по снегу, оставляя глубокую борозду. Сам не зная зачем, Петер сунул руку в торбу, нашарил вторую головку чесноку — и швырнул в ползущего. Чеснок упал в снег перед самым рылом «гостя». Тварь со злобой зашипела и, огибая гостинец по широкой дуге, ринулась к лютнисту. Рычание, блеск желтых клыков, трупный смрад из пасти…
Внезапно упырь захлебнулся рёвом, подавшись назад. Неподдельный страх отразился на жуткой харе.
— Прости, дедушко! прости! — сипел мертвец, боком шарахаясь прочь. — Нам твоего не надо, мы и своего нанесем, отдадим… только не губи, родимец…
Оказавшись у дальней могилы, он принялся, словно крот, рвать лапами мерзлый холм. Минуты не прошло, как адское отродье скрылось под землей. Снег валился на разверзстую яму, спеша укрыть следы; комья срастались живой плотью. Лязгая зубами, Петер обернулся, желая поблагодарить таинственного «дедушку» за спасение, однако на цвинтаре их было двое: он да Фома. Бурсак лежал без движения, запрокинув голову; к губам его прилипли комочки земли, лицо вновь сделалось кованым из железа, с пятнами ржи на заострившихся скулах.
— Фома!!!
Плача и бранясь, Сьлядек взялся хлестать бедолагу по щекам, с ужасом ощущая лед под ладонью. «Это от мороза, февраль на дворе, лютый месяц, снег, ветер…» С усилием разлепились чудовищные — впрочем, сейчас уже почти человечьи! — веки. Железо оттаивало, делалось плотью…
— Слава тебе, Господи! Живой! Вставай, бежим отсюда!
Ветер с насмешкой свистел вслед беглецам, и тени шептались в обидном предчувствии марта.
Петер уж и кулак себе отбил, колотя в дверь. Наконец в хате лязгнуло, звякнуло, бренькнуло…
— Кого черти тащат?!
— Это я, Горпинушка, я…
— Шляешься, дурень, на Костяна… с лихоманкой бавишься…
Громыхнул засов. Дверь качнулась навстречу, и Петер едва не упал, уворачиваясь; иначе схлопотал бы аккурат по роже. В растерянности заморгал, плача от ярчайшего, невозможного огонька свечи.
— Никак пьян, пройдысвит? гиблая душа?!
— Я это… с товарищем я…
Жаль, рядом не оказалось москалевских кумушек. Вот порадовались бы, узнав мнение ведьмы-Горпины о новом постояльце, о матери его, почтенной женщине, трясця ей в тридцать три селезенки, и о его славных товарищах, обсыпь их, бурлачье племя, чирьи с ног до головы…
— …пустобрёхи! никчемы! Все б по шинкам, голодранцы, пелькою в помои! Як свыня! Очи б мои повылазили, дывлячись…
Горпина шагнула к Фоме, желая почествовать особо, и задумалась. Внезапные, старческие морщины исковеркали бабий лоб. А потом честная вдова возьми да и скрути гостю дулю. «Угостила…» — с тоской думал Петер, готовый бежать куда угодно, хоть обратно на цвинтарь. Однако дальнейшие чудеса мало вязались с неласковым приемом:
— Та не признала, дура! Та радость в хату! Тю на меня, окаянную! Заходьте, у меня и крученики, и сальцо, и первач, на шишки гнатый… та радость! великая радость!.
.
Обалделый Сьлядек поспешил юркнуть в сени следом за Фомой. Скинул кожух, громко топая сапогами, отряхнул снег. Вдова прямо-таки лучилась радушием, как хорошо протопленная печь — жаром. По хате будто на метле летала. Стол возник, как по волшебству: жирные крученики, толстые, розовые ломти подчерёвины , макитра с кислой капустой, колбас великое множество, холодный кулеш со шкварками, пузаны-вареники, глечик сметаны… Такого изобилия Петеру видеть не доводилось, хоть и баловала вдова постояльца.
— Угощайтесь, гости дорогие…
Обращалась Горпина вроде бы к обоим, но глядела больше на Фому. Впрочем, делала это искоса, со всей возможной аккуратностью, избегая встречаться глазами. Лютнист в свою очередь покосился на товарища: рябая свитка, кушак с кистями, нанковые шаровары заправлены в чоботы. Следов земли на одежде или лице Фомы не осталось. Хлопец как хлопец, пригожий, молодой еще. Небось, железная харя сослепу примерещилась…
— А сели б вы, достопочтенная хозяйка, с нами? — проявил обходительность молчавший доселе Фома. — Повечеряем всей честной компанией, а то не по-людски выходит…
— Ой, та я сыта! я на печи дремать стану…
Удовлетворясь ответом, Фома набулькал кружку первача; Петер ограничился чаркой — и так горница временами косилась набок, словно хромая. Закусывал бурсак, чтоб не сглазить, важно; мёл за обе щеки, как если бы у него три дня маковой росинки во рту не было. Произведя опустошение в обжорных рядах, он достал люльку, набил табаком, сыскавшимся там же, в глубинах необъятных карманов. Запалил от свечки. Петер боялся, что вдова заругается, почуяв в хате табачный дым, однако та молчала. Спит, наверное.