Помедлите обращаться в Трибунал, фра Джованни!
Дайте слово адвокату! — пусть даже адвокату дьявола.
Вызывающе рассмеявшись, молодой человек отошел к противоположной стене. Закутался в плащ, опустился на землю рядом с центральной колонной. Впитывая тепло костра, он думал, как хорошо было бы заснуть и никогда не просыпаться. Через сто лет случайный прохожий зайдет в пещеру, найдет статую, алтарь, у входа — конский скелет, у дальней стены — костяк человека, и станет ломать голову: кто, зачем, откуда?! А если прохожий останется на ночлег, то я непременно явлюсь ему во сне. Начну стенать, заламывая руки, умолять отправиться в Венецию, передать моей матушке… ах да, матушки к тому времени уже не будет в живых…
— Глупости, — сказала статуя. — Только привидений мне тут не хватало. Утром ты уберешься отсюда ко всем чертям. Понял?
— Не надо ночью поминать чертей, — строго возразил Ахилл, прекрасно сознавая, что спит. Пламя костра раскачивалось в мягком ритме, напоминая гибких танцовщиц из Неаполя, пещеру насквозь пронизывал теплый, золотистый свет, пахнущий свежеиспеченной булкой, а коня у входа не оказалось вовсе. Конь благодушествовал в собственном, лошадином сне, где сочная трава, хрусталь родников и молодые кобылицы окружали бедное животное в изобилии, предлагая насладиться.
Статуя пожала плечами:
— Почему? Вы взяли бедных фавнов, назвали их чертями, а я теперь не имею права их поминать? Кто и помянет, если не я?
— Ладно. Поминай, — разрешил молодой человек.
— Как тебя зовут, дурачок?
— Ахилл Морацци-младший. А тебя?
— Ахилл? Хорошее имя…
Разглядеть статую не удавалось. Сквозь прежний торс с изуродованной головой, мешая взгляду, прорастал зыбкий силуэт: воин сидит на земле, скрестив ноги по-походному. Над гребнем шлема колышется жесткий султан, блестят бляхи панциря… Лица не было у обоих. Осыпь вместо людских черт у статуи; безглазая тьма у воина. Они существовали слитно, оставаясь порознь: камень и тень, статуя и силуэт. Но было ясно: исчезнут они — вместе.
— Зови меня Квиринус. Спасибо за хлеб и вино. Случись это раньше, я бы даровал тебе право просьбы. Тем более, что ты — человек войны, а значит, мой человек. Но сейчас… Впрочем, вы сами виноваты.
Ахилл кивнул, втайне недоумевая: о какой вине говорит Квиринус? От сна несло тухлой банальностью. Так начинаются сказки: дух местности в благодарность за подношенье предлагает доброму человеку… Хотя нет, Квиринус ясно сказал, что ничего предлагать не собирается.
Так начинаются сказки: дух местности в благодарность за подношенье предлагает доброму человеку… Хотя нет, Квиринус ясно сказал, что ничего предлагать не собирается. Ну и ладно.
— Странствуешь? Или бежишь?
— Бегу.
— От людей? От судьбы?
Статуя подумала и добавила тихо, совсем по-человечески:
— От себя?
— От себя не убежишь, — Ахилл решил ответить банальностью на банальность. Не вышло: ответ получился резким, болезненным. Так отдирают от раны присохшую повязку.
— Я слушаю тебя, человек войны. Говори.
— Человек войны? Это я — человек войны?!
Он не заговорил. Он закричал. И так, на крике, срывая горло, выплеснул всю горечь, с которой не расставался много лет. Горечь, отравившую жизнь, сжигающую сердце дотла, — вновь, заново, всякий раз, когда доводилось сталкиваться с жаркой волной, с чужим натиском не силы телесной, но душевной ярости. Это началось давно: сколько Ахилл себя помнил. Еще в детстве, будучи крепким, здоровым ребенком, он уступал сверстникам, стоило тем начать с криком вырывать из рук игрушку. Мать добивалась от него послушания одним-двумя подзатыльниками, сурово нахмурив при этом брови. Отец заставлял выполнять невыполнимое с легкостью — прикрикнув и замахнувшись на сына, можно было добиться нечеловеческой работоспособности. Отрабатывая до изнеможения броски, удары и выпады, Ахилл достигал совершенства в каждом движеньи, восхищая зрителей, но едва напротив оказывался не воображаемый, а живой, настоящий противник во плоти, — пусть даже в учебном бою! — как с молодым человеком происходило чудо изменения. Страшное, мерзкое чудо: змеиные кольца пассивности оплетали тело, волю, рассудок, вынуждая пятиться под чужим напором, сдаваться без сопротивления, еле удерживаясь от желания бросить оружие и кинуться прочь, вслепую, пока смерть не прервет дикое бегство.
— Я не трус! Я многажды доказывал себе: я не трус! Нырял с отвесных круч, прижигал тело каленым железом, разгуливал ночами по кладбищу Гирландайо! Но это выше меня… Матушка приказала мне бежать из Венеции, и я бежал, стоило ей озлиться и замахнуться веером. Проклятый Бертуччо будет главой школы — это он подстроил убийство отца, ибо тот отказался расширить Братство Сан-Джорджо, объединившись с испанскими «эскримеро» из Мадрида и Толедо! Я готов растерзать дядюшку голыми руками, но знаю: увидя огонь в его глазах, услышав боевой клич… Умереть? — сколько угодно! Но такая смерть лишь добавит славы мерзавцу Бертуччо, навсегда унизив мою семью. Отец пал от руки наемного убийцы, сын позволил без сопротивления покончить с собой…
— Павор, твоя работа? — спросила статуя, обращаясь не к Ахиллу, а куда-то себе за спину.