— Впервые слышу, — честно сказал Сережа. — Это где?
— А черт его знает! Еще дальше, чем Московия. Вообрази, сударь, жалкие мореходы решили занять место среди предводителей, перед которыми вся Европа преклоняется и трепещет! Им плоты по рекам спускать, а не с порядочными людьми знаться. Так что отказался я от красного флага — еще, Господь упаси, спутают с теми бездельниками.
Флибустьер рассмеялся.
— Чертовы соблазны! — пожаловался он. Кто ж мог знать, сударь мой, что мне суждено бороться с ними вот уж четвертое столетие? Кто ж знал, что мы с вами — Аметисты?
Но Сережа не ответил. Он вдруг принялся перебирать в памяти то, от чего добровольно отказывался. Хотел — а отказался…
И вдруг обнаружилось, что он не хотел ничего такого, что не оправдывалось бы разумом, что нарушало бы здоровье, что вредило росту великолепных мышц…
Очень может быть, что доблестный атлет в эту минуту врал сам себе. Но мимолетных слабостях.
— Ну, ты повозись-ка с шаром, — снова предложил Монбар. — Уйди с ним в себя, что ли, в себе как-то легче беседовать…
Это Сережу заинтересовало.
— Уйди с ним в себя, что ли, в себе как-то легче беседовать…
Это Сережу заинтересовало.
— Как это — уйти в себя?
— Достань свой аметист, — предложил флибустьер, — и углубись в него. Потом ты научишься представлять себе свой камень так четко, что настоящий уже не потребуется.
Сережа вынул из джинсов аметистовый блин и выложил его на ладонь.
— Гляди, гляди… — голос Монбара был настойчив. — И вот ты уже там!…
Лиловое облако обволокло атлета, он невольно зажмурился, зависнув в этом облаке, а потом коснулся ногами твердой поверхности.
Открыв глаза, Сережа обнаружил себя изнутри аметистового блина и первым делом подумал про зеленых человечков в летающих тарелочках. Только вот его тарелка никуда не летела.
Шар последовал за ним в аметистовый блин, но в руки не давался. Очевидно, присматривался и принюхивался.
Сережа оценил красоту своего жилища. И вдруг присвистнул, осознав, что это — он сам изнутри.
Атлет заметался, ища выхода из себя. Хитрый флибустьер входить-то научил, а выходить — дудки! Сережа обежал помещение по кругу, причем белые пятна вроде и колыхались, однако стенка блина изнутри была не менее тверда, чем снаружи.
Но ведь блин имел отверстие! Это отверстие пронизывало его столбом розовато-серого тумана. Сквозь столб видны были пятна противоположной стены, однако руки он не пропустил.
Сережа стал на колени и сбоку заглянул в темную дырку.
Он увидел полупрозрачный бок лилового шара немалой величины. Переползя чуть правее, он обнаружил, что к тому, первому шару приникает другой. Оба были пусты — или Сережа со своего места просто не мог видеть их обитателей.
Тогда он пополз на коленях, не отводя глаз от меняющегося сочетания лиловых сфер.
— Ни фига себе Вайю… — пробормотал он. — Во блин…
И тут до него донесся голос.
Соблазн расслышать слова оказался до того велик, что багровый шар немедленно подлетел и прилип к затылку. Спразу же не только слух, но и зрение обострилось.
Сквозь блестящую сферу Сережа сперва увидел лежащего человека. Пригляделся — это был Монбар, но не в лиловом кафтане с оборванными полами, а, кажется, вовсе голый. Кафтан он подстелил, а высокие ботфорты поставил так, что они загородили от Сережи что-то очень важное…
— Если бы мы встретились тогда, мы вместе покорили бы все моря!… — с бешеным азартом и отчаянной тоской по несбывшемуся воскликнул флибустьер.
Не мог же он говорить сам с собой!
Сережа прищурился — и точно, Монбар кого-то обнимал.
— Если бы это было возможно! — точно так же ответил женский голос.
И тут же Сережа разглядел голое согнутое колено.
Данка?!?
Ни фига себе борец с соблазнами…
— Я мечтал о такой подруге, как ты.
— Ты — мечтал?…
В голосе совратительницы слышалось явственное недоверие.
— Да, — сказал Монбар. — Ты не поверишь, но — да! Во всех книгах написано, что я не связывался с женщинами. Сударыня, я видел на Тортуге все, что угодно, только не женщин! Послушай, это смешно, да только ты — первая, чью руку мне захотелось поцеловать…
Данка, опять же с недоверием, уставилась на свою руку.
— Меня мальчишкой отдали в колледж к иезуитам, — продолжал флибустьер. — Мы видели прачек, которые стирали наши простыни, и матерей наших товарищей — в те дни, когда дозволялись визиты. Нет, нам скучно не было, мы даже ставили пьесы — на французском и на испанском. У нас в Лангедоке говорят не так, как в Париже, и Корнель был не менее далек от меня, чем Лопе де Вега. Женские роли играли мальчики.
— И ты тоже? — очевидно, вообразив Монбара в юбке, Данка развеселилась.
— Я рано вырос. Уже в пятнадцать лет я был таким, как сейчас, и растил усы! — похвастался Даниэль. — Кто бы дал мне женскую роль! Героем-любовником я тоже не был — где же видано, чтобы герой-любовник был ростом с Голиафа? Я всегда был соперником. Как-то, не помню уж, в какой пьесе, был поединок. Мой противник выразительно и с большим чувством произнес речь о доблестях испанского идальго. «Ах, ты — идальго?» — спросил я. Этих слов в пьесе не было, но я так ему в тот миг поверил, что возненавидел насмерть. У нас в руках были фехтовальные рапиры с пуговицами.
— Рапиры с пуговицами?…
— Ну да, на кончиках, чтобы отмечать удар, а не наносить его всерьез. И вообще это были скверные рапиры. Я отшвырнул это издевательство над благородным оружием в сторону, бросился на врага и едва не задушил его. Все актеры выскочили из-за кулис и еле меня оттащили. Я сорвал спектакль и в наказание переписал не помню сколько страниц латинского текста… Проклятые испанцы!
— Ну хватит, хватит, — Данка погладила своего буйного друга по широкой груди, которую даже трудно было бы назвать обнаженной — таким густым черным волосом она поросла. — Ты же не с испанцами, а со мной…
Отродясь не слыхивал Сережа, чтобы Данка с кем-то говорила таким низким, ласковым, обволакивающим голосом. Вот взвизгнуть, как ведьма, — это было в ее стиле.
— Когда мне было шестнадцать лет, иезуиты поняли, что толку от меня мало, — продолжал флибустьер. — Я, видишь ли, младший сын в семье, меня хотели сделать священником, а суди сама, сударыня, каков из меня священник!
Он приподнял левую руку (на правой лежала Данка) и напряг бицепс. Без всяких новомодных методик, а единственно милостью природы, треклятый пират имел мускулатуру, достойную европейских чемпионатов.
— Первая же исповедь, которую мне пришлось бы принять, закончилась бы смертоубийством. Ты не представляешь, каких грехов умудряются накопить за полгода наши фермеры. Я вернулся домой, где решительно не знали, что со мной делать дальше. И тут началась война! Наконец-то я мог сражаться с испанцами! Мой добрый дядюшка Пьер выправил себе каперский патент, обновил команду на своей старой лоханке и собрался к Антильским островам. Впервые в жизни я нарушил закон чести… Я стоял перед ним на коленях, умоляя взять с собой! Я, дворянин!
Сережа беззвучно хмыкнул — вот уж нашел время вспоминать о дворянстве. Но Данка почему-то отнеслась к этому серьезно.
— В незапамятные времена преклонял мужчина колено без позора перед тремя, — нараспев, подчеркивая ритм строк, произнесла она. — Королем, и Богом, и женщиной. А поскольку в те времена честь ценилась превыше жизни, не касалась стройных ботфортов несмывающаяся грязь…





