деятельности по русской истории, не проводит ли иностранец каких нибудь нехороших мыслей, не оскорбляет ли величия русского народа, постоянно
придирался, постоянно протестовал. Но вот теперь является немец, который едва приехал в Петербург, едва успел познакомиться с русским языком, с
русскими древними письменными памятниками, как уже хочет распоряжаться полновластным хозяином и в области русской истории, и в области русского
языка. Дерзость неимоверная! Но понятно, что сам он не мог дойти до такой степени дерзости: это все Тауберт, он принял Шлецера под свое
покровительство, когда тот рассорился с Мюллером, заплатив ему черною неблагодарностию; он приставил Шлецера учителем к гетманским детям, ввел
его в Академию и теперь хочет противопоставить ему, Ломоносову, и в занятиях русскою историею, и даже русским языком: Шлецер по настоянию
Тауберта уже написал русскую грамматику. Самую сильную выходку сделал Ломоносов против этой грамматики: «Хотя всяк российскому языку искусный
легко усмотреть может, сколь много нестерпимых погрешностей в сей беспорядочной грамматике находится, показующих сочинителевы великие недостатки
в таковом деле, но больше удивится его нерассудной наглости, что, зная свою слабость и ведая искусство, труды и успехи в словесных науках
природных россиян, не обинуясь, приступил к этому и как бы некоторый пигмей поднял Альпийские горы. Но больше всего оказывается не токмо
незнание, но и сумасбродство в произведении слов российских». Приводя несколько словопроизводств, Ломоносов заключает: «Из сего заключить можно,
каких гнусных пакостей не наколобродит в российских древностях такая допущенная в них скотина».
Мюллер в своем отзыве нисколько не отрицал
достоинств Шлецера; он настаивал на одном — что этот ученый непрочен Академии и России: «Если он обяжется служить два, три, пять, положим,
десять лет, то, чем долговременнее будет его пребывание в России, тем больше он добудет в свои руки известий о ней, которыми по возвращении в
Германию он воспользуется с большою для себя выгодою; но я не вижу, что же выйдет из этого для чести и пользы России?»
Шлецер подал просьбу самой императрице об отпуске за границу и в конце просьбы испрашивал всемилостивейшего соизволения продолжать начатые труды
«под собственным ее величества покровительством, в безопасности от притеснений и всякого рода препятствий, обработать прагматически древнюю
русскую историю от начала монархии до пресечения Рюрикова дома по образцу всех других европейских народов, согласно с вечными законами
исторической истины и добросовестно, как следует вернейшему ее величества подданному. В случае же если он, Шлецер, не будет иметь счастия
достигнуть этого лучшего из своих желаний, да удостоится он и по отъезде своем пребывать в связи с Академиею ее величества в качестве
иностранного члена пансионера». Просьба была подана чрез генерал рекетмейстера Козлова, которого сын учился у Шлецера в академии 10 й линии, и
перешла на рассмотрение к Теплову, которого сын учился там же. Оба, и Козлов и Теплов, имели полную возможность убедительно представить
Екатерине блестящие способности и богатые ученые средства Шлецера, необходимость удержать такого человека на пользу русского просвещения; и
следствием было то, что Шлецер был сделан ординарным профессором русской истории с жалованьем по 860 рублей и с условием, что свои работы он
должен представлять ее императорскому величеству или кому от ее величества рассмотрение оных поручено будет.
Если мы теперь от старой относительно Академии наук с ее постоянною борьбою между русскими и иностранными членами перейдем к новорожденному
университету Московскому; то нас здесь остановит любопытное явление: только двое профессоров русских, Поповский и Барсов, начавшие свое
образование в московских духовных школах и окончившие его при Академии наук, после к ним присоединился магистр Савич; все остальные иностранцы.
Поповский преподавал философию и красноречие и стал известен преимущественно переводом (с французского) знаменитой в свое время поэмы Попе «Опыт
о человеке». Поповский, трудясь над переводом «Опыта», и люди, дававшие важное значение переводу и ставившие его в большую заслугу Поповскому,
платили дань веку. «Опыт о человеке» есть написанное гладкими стихами длинное рассуждение, где изложено учение английских поклонников разума,
учение, которое французские писатели, Вольтер с товарищами, распространили по всей Европе. О человеке из поэмы Попе можно было узнать, что в
детском возрасте для человека нужны игрушки, в зрелом — мундиры и орденские ленты, а в старческом — молитвенники, и все это имеет одно и то же
значение. Развитие человека начинается с подражания животным, которые учат его искусствам, а религиозное чувство есть произведение страха.
Деспотизм и свобода имеют один источник — себялюбие; в человеческой природе господствуют два начала — себялюбие и разум: себялюбие побуждает, а
разум сдерживает. Синодальная цензура переделала много стихов в переводе Поповского, не заботясь о цезуре. Эти стихи напечатаны были крупным
шрифтом. Второй труд Поповского был также перевод Локковой книги о воспитании. Другой русский профессор, Барсов, начал преподаванием математики,