Высоко под крышей старого дома на улице Конти поселился Давид и,
примостившись на табурете, принялся писать стихи. Некогда на этой улице жили
важные и знатные горожане, а теперь она давала приют тем, кто всегда
плетется по стопам разорения и упадка.
Дома здесь были большие и еще хранили печать былого величия, хотя во
многих из них не осталось ничего, кроме пауков и пыли. По ночам на улице
слышался стук клинков и крики гуляк, кочующих из таверны в таверну. Там, где
когда-то был чинный порядок, воцарился пьяный и грубый разгул. Но именно
здесь Давид нашел себе кров, доступный его тощему кошельку. Свет солнца и
свет свечи заставал его за пером и бумагой.
Однажды, после полудня, он возвращался из фуражирской вылазки в мир с
хлебом, творогом и бутылкой дешевого вина. Поднимаясь по мрачной лестнице,
он столкнулся — точнее сказать, наткнулся на нее, так как она неподвижно
стояла на ступеньке, — с молодой женщиной такой красоты, какую не рисовало
даже пылкое воображение поэта. Под ее длинным, темным распахнутым плащом
виднелось роскошное платье. В глазах отражались малейшие оттенки мысли. Они
казались то круглыми и наивными, как у ребенка, то длинными и влекущими, как
у цыганки. Приподняв одной рукой подол платья, она приоткрыла маленькую
туфельку на высоком каблучке и с развязавшимися лентами. Как она была
божественна! Ей не пристало гнуть спину, она была рождена, чтобы ласкать
собой глаз и повелевать!
Быть может, она заметила приближение Давида и ждала его помощи.
О! Она просит мсье извинить ее, она заняла собой всю лестницу! Но эта
туфелька… такая противная! Ну что с ней поделаешь! Все время
развязывается. О, если бы мсье был так любезен!
Пальцы поэта дрожали, когда он завязывал непослушные ленты. Он почуял
опасность и хотел бежать, но глаза у нее стали длинные и влекущие, как у
цыганки, и удержали его. Он прислонился к перилам, сжимая в руках бутылку
кислого вина.
— Вы были так добры, — улыбаясь, сказала она. — Мсье, вероятно, живет в
этом доме?
— Да, сударыня. Да… в этом доме, сударыня.
— Вероятно, на третьем этаже?
— Нет, сударыня, выше.
Женщина чуть раздраженно пошевелила пальцами.
— Простите. Это был нескромный вопрос. Надеюсь, мсье извинит меня?
Совершенно неприлично было спрашивать, где вы живете.
— Что вы, сударыня. Я живу…
— Нет, нет, нет; не говорите. Теперь я вижу, что допустила ошибку. Но
что я могу поделать: меня влечет к себе этот дом и все, что с ним связано.
Когда-то он был моим домом. Я часто прихожу сюда, чтобы помечтать о тех
счастливых днях. Пусть это будет мне оправданием.
— Вам нет нужды оправдываться… позвольте мне сказать вам, —
запинаясь, проговорил поэт.
.. позвольте мне сказать вам, —
запинаясь, проговорил поэт. — Я живу на самом верху, в маленькой комнате,
там, где кончается лестница.
— В передней комнате?
— Нет, в задней, сударыня.
Послышалось что-то похожее на вздох облегчения.
— Не буду вас больше задерживать, мсье, — сказала она, и глаза у нее
были круглые и наивные. — Присматривайте получше за моим домом. Увы! Он мой
только в воспоминаниях. Прощайте, благодарю вас за вашу любезность.
Она ушла, оставив за собой память о своей улыбке и тонкий запах духов.
Давид поднялся по лестнице, как во сне. Сон прошел, но улыбка и запах
духов преследовали его и не давали ему покоя. Образ незнакомки вдохновил его
на элегии о чарующих глазках, песни о любви с первого взгляда, оды о дивном
локоне и сонеты о туфельке на маленькой ножке.
Видно, он был истинным поэтом, потому что Ивонна оказалась забытой.
Нежная красота пленила его своей свежестью и изяществом. Тонкий аромат,
исходивший от нее, будил в нем еще неиспытанные чувства.
Однажды вечером трое людей собрались за столом в комнате на третьем
этаже того же дома. Три стула, стол и свеча на нем составляли всю
обстановку. Один из трех был громадный мужчина, одетый в черное. Вид у него
был высокомерный. Кончики его вздернутых усов почти касались глаз,
смотревших с презрительной усмешкой. Напротив него сидела дама, молодая и
прелестная; ее глаза, которые могли быть то круглыми и наивными, как у
ребенка, то длинными и влекущими, как у цыганки, горели теперь честолюбием,
как у любого заговорщика. Третий был человек дела, смелый и нетерпеливый
вояка, дышащий огнем и сталью. Дама и великан в черном называли его
капитаном Деролем.
Капитан ударил кулаком по столу и сказал, сдерживая ярость:
— Сегодня ночью! Когда он поедет к полуночной мессе. Мне надоели
бессмысленные заговоры. Довольно с меня условных знаков, шифров, тайных
сборищ и прочей ерунды. Будем честными изменниками. Если Франция должна быть
избавлена от него, убьем его открыто, не загоняя в ловушки и западни.
Сегодня ночью, вот мое слово. И я подкреплю его делом. Я убью его
собственной рукой. Сегодня ночью, когда он поедет к мессе.
Дама нежно посмотрела на капитана. Женщина, даже став заговорщицей,
преклоняется перед безрассудной отвагой. Мужчина в черном подкрутил кончики
усов и сказал зычным голосом, смягченным светским воспитанием:
— Дорогой капитан, на этот раз я согласен с вами. Ждать больше нечего.
Среди дворцовой стражи достаточно преданных нам людей, можно действовать
смело.
— Сегодня ночью, — повторил капитан Дероль, снова ударив кулаком по
столу. — Вы слышали, что я сказал, маркиз: я убью его собственной рукой.
— В таком случае, — тихо сказал маркиз, — остается решить один вопрос.