Однако, убраться я пока не мог, потому что портной затягивал окончание работы, и пока в моем распоряжении были только одни брюки со штрипками.
— Как только будет готова моя одежда, я тотчас оставлю тебя, а потом непременно удавлюсь с горя. Или ты предпочитаешь, чтобы я застрелился? — хладнокровно спрашивал я, научившись подавлять вспышки Шуриного гнева.
— Ты просто негодяй! — взвивалась она и тут же начинала хохотать. После чего скандал сходил на нет.
Мне все эти ее прибабахи начинали надоедать, но стоило нам оказаться в объятиях друг друга, как тут же все ссоры и раздражения забывались, и начинался праздник плоти. Откровенно описывать то, что было между нами, я не могу. Шура, несмотря на свою эмансипированность, все-таки оставалась человеком своего времени, и попадись мои откровения ей на глаза (а кто знает, как распоряжается нашей жизнью время), думаю, такие подробности вызвали бы у нее острое неприятие.
Единственная подробность, которую я могу обнародовать, это то, что чем больше времени мы были вместе, тем меньше мне хотелось остаться в дорогих апартаментах социал-демократки. Тем более, что все чаще между нами начали происходить политические дискуссии, в которых известный мне негативный опыт социализма в России сталкивался с ее прекрасной, но утопической мечтой о всеобщем равноправии и братстве. Такие споры раздражали обоих, и примирения проходили после все более длинных пауз.
В конце концов, когда разница во взглядах обострилась и могла привести к настоящей ссоре, портной закончил свой тяжкий труд, и я, надев свою новую одежду, превратился в небогатого мещанина Василия Тимофеевича Харлсона, ничем не отличающегося от любого подобного ему российского обывателя. За неделю, что я прожил в гостях, известий из имения Крылова не было, и что там делали мои предки со своими случайными гостями, я не знал.
— Ты что, собираешься уезжать? — рассеянно спросила Шурочка, когда я, рассчитавшись с портным, пришел в полном облачении показаться своей надоевшей возлюбленной.
О моем отъезде до этой минуты не было сказано ни слова, и то, что я надел новое пальто, ни о чем не говорило, но я понял для себя, что загостился, и настало время ехать в Москву, пока вожделенный Антон Павлович Чехов не отправился лечиться в свою Ниццу.
— Да, мне пора ехать, — после неловкой паузы ответил я. — Дашь мне свой экипаж или послать за крыловским?
Вопреки небольшому опасению, никакой неопрятной сцены не последовало. Александра Михайловна отнеслась к моему предполагаемому отъезду довольно равнодушно.
— Ну, что же, — сказала она, — мне тоже нужно в Петербург.
Ты туда не собираешься?
— Пока нет, но кто знает, может быть, и приеду.
— Приезжай, — разрешила она. — Я еще с месяц проживу у Саши Саткевича, а потом уеду в Италию. Когда велеть запрягать?
— Чем быстрее, тем лучше, — ответил я, честно говоря, обиженный таким внезапным равнодушием. — Можно прямо сейчас или завтра утром.
— Я схожу, распоряжусь, — пообещала Александра Михайловна. — Извини, но у меня скопилось много неотложных дел. Когда мы встретились, я как раз начала писать статью по женскому вопросу для «Фигаро». Когда ты будешь уезжать, меня предупредят, я выйду проститься.
Однако, сразу уехать мне не удалось. Александра Михайловна заперлась в кабинете, а без ее участия ничего в доме не решалось. Я без цели, ожидая, пока она, наконец, соизволит распорядиться запрягать, слонялся по дому. На меня никто из прислуги демонстративно не обращал внимания, и за весь день не предложил даже куска хлеба. Сам я ни о чем просить не хотел, копил злобу и раздражение. Наконец, ближе к вечеру, пришла горничная и сказала, что экипаж подан.
Злой и обескураженный, я вышел на крыльцо. За неделю моего любовного угара снег утвердился на земле совсем по-зимнему. Деревья, облепленные белым покровом, тяжело клонили ветви к земле. На свежем, сияющем снегу широкого двора воробьи, весело чирикая, копались в кучках конского навоза, который этот момент убирал дворник. В холодном, светло-голубом небе висело, собираясь спрятаться за низкий горизонт, вечернее солнце, большое, кроваво-красное. К крыльцу подкатил санный фаэтон с поднятым кожаным верхом, запряженный двумя каурыми мохнатыми кобылками. Кучер был не тот, который привез нас сюда, а другой, крупный мужик в толстом, видимо, подбитом ватой армяке. Резко остановив у самого крыльца лошадей, он глянул в мою сторону светлыми, какими-то наглыми глазами и пригласил:
— Садись, ваше степенство!
Я оглянулся на дом. Вопреки обещанию, Александра Михайловна провожать меня не спешила. Стоять и ждать, пока она соизволит вспомнить обо мне, было унизительно. Я все-таки с минуту простоял на крыльце под требовательным взглядом кучера и, так и не дождавшись Шурочки, не глядя в сторону пустых окон дома, спустился во двор, вскочил в возок и приказал:
— Трогай!
Разбойник на козлах лихо свистнул, щелкнул кнутом, мохнатые кобылки рванули легкие санки, и они легко заскользили по атласно блестящей снежной колее. После нескольких дней вынужденного затворничества я с удовольствием вдыхал свежий, холодный воздух и постепенно успокаивался. Дорога была мне незнакома. Ехали мы сюда ночью, к тому же тогда я был так занят своей прелестной спутницей и не смотрел по сторонам. Теперь же от нечего делать разглядывал родные заснеженные просторы, опушку смешанного леса с близко подступавшими к дороге черными зимними стволами деревьев, с ажурными кружевами облепленных снегом ветвей и широкую спину возницы.