— Я буду говорить то, что надлежит сказать, а ты просто говори «ага», — бросил Джуниор, обращаясь к Визи.
Джуниор распустил завязки у подбородка, снял шляпу и положил ее на землю у своих ног. На его голове росли редкие жесткие волосы, а макушка была почти лысой; такой поросли больше подошло бы расти на мужском заду. Джуниор принял официальную позу и, держа ружье в обеих руках, запел грубым голосом свадебное песнопение. Мрачное по тону, оно лишь отдаленно напоминало песню, скорее, было похоже на джигу — настолько его мелодия резала слух. Основной темой, насколько Инман мог разобрать слова, была смерть, ее неизбежность и тяготы жизни. Мальчики-близнецы притопывали в такт, как будто знали слова песни и одобряли их.
Закончив петь, Джуниор приступил к словесной части церемонии. Слова «обязан», «в смерти» и «в болезни» прозвучали особенно подчеркнуто. Инман посмотрел на склон холма. Призрачный огонь снова двигался сквозь деревья. Инману хотелось, чтобы он появился здесь и унес его прочь.
Когда венчание было закончено, Лайла бросила цветы в огонь и крепко обняла Инмана, прижимаясь бедрами между его ног.
Когда венчание было закончено, Лайла бросила цветы в огонь и крепко обняла Инмана, прижимаясь бедрами между его ног. Посмотрев ему в глаза, она сказала:
— Прощай.
Один из конвоиров шагнул к нему сзади и приставил кольт к его виску со словами:
— Представь, вот сейчас ока новобрачная, а в следующий момент, если я нажму спусковой крючок, будет соскребать мозги мужа с земли и складывать их в салфетку.
— Люди, я вас не понимаю, — сказал Инман. Их с Визи вновь связали с вереницей других пленников и погнали по дороге на восток.
В течение нескольких дней Инман шел привязанный за кисти рук к длинной веревке с еще пятнадцатью пленниками, и все они брели, связанные вместе, как жеребята. Визи тоже был привязан и шел перед Инманом. Он тащился с опущенной головой, ошеломленный тем, что с ним случилось. Когда вся вереница принималась двигаться или останавливалась, он дергался вперед, и связанные руки поднимались вверх перед его лицом, как у человека, который вдруг испытал необходимость в молитве. Одни из пленников были седобородыми стариками, другие совсем молоденькими, почти мальчиками, но всех их обвиняли в том, что они дезертировали из армии или сочувствовали беглецам. В большинстве своем это были сельские жители, их можно было узнать по домотканой одежде. Инман пришел к выводу, что всех их вели в тюрьму. Или чтобы снова отправить воевать. Некоторые из пленников время от времени кричали конвойным, чтобы их пощадили, объясняя, что они совсем не те люди, за кого их принимают, что они ни в чем не виноваты. Другие бормотали угрозы, говорили, что, если бы их руки не были связаны и окажись в них топор, они разрубили бы конвойных от макушки до паха на две кровавые половины, на которые помочились бы, прежде чем разойтись по домам. Третьи плакали и выпрашивали еду, уповая на некую воображаемую доброту в сердцах конвойных.
Как и огромное большинство людей, пленники могли покинуть эту землю, оставив после себя едва ли более заметный след, чем борозда, проложенная плугом. Их могли похоронить, вырезать их имена на дубовой планке и воткнуть ее в землю, и никто не вспомнит, какими они были — ни их подлые или добрые поступки, ни их трусость или храбрость, ни их страхи и надежды, ни черты их лица, — лишь их имена останутся напоминанием о них, пока дождь и ветер не сотрут и эти вырезанные на табличке буквы. Поэтому они шли согнувшись, словно под тяжестью жизни, которую никто не вспомнит.
Инмана бесило то, что он был связан с остальными, бесило, что он не вооружен, что ему приходится идти в сторону, противоположную той, куда он так стремился попасть. Каждый шаг на восток был для него горьким, как отказ от веры. Миля следовала за милей, и надежда попасть домой постепенно стала оставлять его. Когда солнце всходило перед ним, он плевал в него, не имея другой возможности выразить свой протест.
Пленники молча шли весь день и в течение последующих, почти не разговаривая между собой. Однажды конвоир, чтобы развлечься, проехал вдоль вереницы пленников и стволом ружья сбросил со всех шляпы на землю, а того, кто наклонялся, чтобы поднять, бил прикладом. Они прошли мимо пятнадцати черных шляп, валявшихся на дороге, словно оставшийся после них след.
Им ничего не давали есть, а пили они лишь воду, которую могли зачерпнуть ладонью там, где дорога пересекала какой-нибудь ручей. Старики особенно ослабели от такого скудного рациона, а когда не смогли больше идти, даже несмотря на тычки дулами ружей в спину, их накормили жидкой кашицей из сухого кукурузного хлеба, накрошенного в пахту. Когда они пришли в себя, их снова заставили идти.
Каждый из них оказался в этой переделке так, как это обычно и происходит: одно несчастье следовало за другим, и вот все они оказались в ситуации, в которую никогда не ожидали попасть и из которой не видели выхода. Мысли Инмана постоянно были этим заняты. И ни о чем другом, кроме того, как освободиться, он не думал.
А еще о том, чтобы увидеть, как течет кровь Джуниора.
Целыми днями конвоиры гнали пленников, и отдыхали они только ночью. Несколько раз спали днем и поднимались на закате, а шли всю ночь. Но после каждого перехода, куда бы они ни приходили и где бы они ни были, все вокруг было одно и то же: сосновые леса, такие густые, что кроны деревьев не пропускали солнечный свет. Вокруг ничего не изменялось, и Инман понимал, что он с таким же успехом мог бы двигаться в кромешной тьме тем странным и вялым шагом, какой бывает у человека, который во сне бежит прочь от того, чего боится, но, как бы ни старался, совсем мало продвигается вперед.