Ах, какие это были звуки, какие голоса лились из динамиков на стоявши на Капитанском Мосте! Ода Радости в перемешку с Реквиемом Моцарта, с его Лакримозой, вселенским вздохом полной грудью; и еще что-то незнакомое, но не менее гениальное. Да и неважно, на что похоже или непохоже было это — главное, ВсеМузыка б ы л а. Она означала: не они сделали, не с ними — они СОУЧАСТВОВАЛИ. ПОСТИГЛИ. И ПОЛУЧИЛОСЬ.
Скрипичные мелодии и стакатто вперемешку с напевами высоких голосов вызвали у находившихся на ВнешКольце воспоминания о быстро менявшихся звездных небесах, которые наблюдали ночами в Аскании-2. Не было сейчас над полигоном такого неба, отключили и заняли канал под другое; но каждая нота музыки была как звезда летящая, каждая мелодия или аккорд — ее путь и жизнь в небе Меняющейся Вселенной.
Между тем внизу, под ВнешКольцом с градусной сеткой, передвижными штангами и рейками с кабинами, прочей техникой — ярко-голубая точка расширилась в пятно, сдвинулась по свечению к белой желтизне — от этого стала еще ярче. Там тоже в ритме и согласии со ВсеМузыкой переливались, менялись тона и оттенки цвета.
Вместе со свечением сюда хлынул жар от полигона, как от доменной печи.
Одни надели защитные очки, другие смотрели на экраны, кои передавали отфильтрованное; но и там менялся в очертаниях, разрастался какой-то раскаленный негатив.
Музыка и согласованные колебания света подтверждали: внизу не просто снова образовались вещества — там возникают структуры, от мельчайших до географического рельефа.
… Мелодиями и светом звучали русла будущих рек на Материке, линии горных хребтов; протяжными хоровыми речетативами разворачивались, расстилались внизу долины и плато.
Мелькание цифр в хвостах длинных чисел на табло времен — здесь, на КапМосте и в иных местах — тоже вписывалось во ВсеМузыку. И это прочищало мозги собравшихся на ВнешКольце: да, важнее их действий и событий были эти числа, сменяющиеся в четких ритмах счета. Музыка сродни математике, тем и
мысли, к высоким МыслеЧувствам… к простому, как дыхание, Творящему миры Мышлению-Чувствованию.
Его частью они теперь были. А до сего были слепы. Активно слепы. Активны, как роющиеся кроты, и слепы, как они.
11.
… Вселенная лишь слегка приоткрылась в этом эксперименте; чуть-чуть и осторожно, чтоб не зашибить своим откровением микроразумников до смерти. Они еще будут нужны.
… И еще они почувствовали-поняли другое, яснее музыки: Вселенная-мать любила и жалела их, несмышленышей-микроразумников, коим бы жить да жить своей малой жизнью, добиваться малых успехов и малого счастья. Не хуже они других, многое так могли бы достичь в своих полуживотных жизнишках.
А вот встали дыбки и тянутся к Ней, к подлинной Матери мира. Как таких не любить и не жалеть, даже не приголубить осторожненько — музыкой этой хотя бы, она Язык Вселенной (один из них постиг это), язык Ее чувств.
… Жалеть их стоит хотя бы за то, что, отринув иллюзорное счастье обычной жизни, они надеются обрести что-то подобное здесь. Где уж им: Вселенское счастье не греет — испепеляет. Некоторые из них к нему уже прикоснулись гибельно.
И этих ждут трудно переносимые, непосильные для малых существ драмы.
И пожалела Мишу Панкратова, кой вдруг почуял — смутно, размыто — что скоро он останется один, лишится Сашича, Димыча и Али. А потом снова обретет… кого? их? не их?.. И ВсеМузыка будто гладила его, мальчика в горе, по взъерошенной голове (хотя нечего было сейчас там ерошить, не осталось волос из-за работы с НПВ), утешала просто, как в детстве когда-то реальная мама: «Давай подую, вава пройдет.» Вава не пройдет оттого, что на нее подуют — а все равно легче.
И Геннадию Борисовичу Иорданцеву, ГенБио, старому, все повидавшему и пережившему, битому жизнью сильному умнику — и поэтому неизбежно скептику и цинику, — вдруг захотелось уткнуться в теплый мамкин подол и под поглаживание и уговаривание выреветь обиду на непонимания этим окаянным миром величия порывов его мальчишеской души. Во всяком случае глаза у него покраснели, губы дергались; и сморкался он явно не от холода.
«Дай подую на пальчик, вава пройдет.»
… и хоть недавно они по-патрициански, у бассейна и термы, патякали о возможности своего всевластия на Земле и в Галактике, — сейчас все они были как малые дети. Малые дети Вселенной, вставшие дыбки, тянущиеся к огонькам звезд несмысленыши.
Вселенная жалела их всех; но совсем не за то, за что люди жалеют себя и других, скорее, напротив: что они в слепой тяге к счастью придают значение тому, что его вовсе не имеет; и что нельзя их утешить, не соврав: мол, все будет хорошо. По-вселенски да, конечно, только так и не иначе, а вот для них… нет, не будет хорошо. Слишком все крупно. Но все равно жалела и любила — каждой нотой, каждой мелодией музыки своей необъятной души.
Никто из них, даже наблюдавший вспышку той сверхновой Любарский, не знал и не мог знать об одарианах, сгоревших в космолетах, в которых они сначала улетали от взорвавшегося светила, а потом согласованно развернулись и пошли к нему… мировая драма в далекой искорке, что Варфоломей Дормидонтович видел в телескоп в Овечьем ущельи в ночь на 16 ноября. Но в умах и в душе каждого стоящего на КапМостике сейчас повторялся тот их последний мотив: