Но женщины, особенно неизмененные, с этим считаются и предпринимают соответствующие действия. Иногда это приятно, но чаще создает проблемы.
Итак, мы были созданы для боя за что-то, что можно назвать светлым, неиспорченным человеком, хотя сам термин давно превратился в абстракцию, настолько редко данный объект встречается в нашем мире. И потому умение это сделалось скорее наказанием, чем заслугой или благом. Когда я осознал ситуацию, вероятно, подобно другим моим собратьям, я попытался от этой предопределенности избавляться. Но, приложив немало усилий, кажется, ничего не добился.
Повторяю, сделать это оказалось практически невозможно. Как я уже сказал, нас такими создали, и в этом коренилось наше проклятие. С этим можно было только смириться, но изменить что-либо не сумел бы, скорее всего, даже Всевышний.
4
Суд надо мной проходил в огромном зале Дворца Справедливости. Были допущены журналисты чуть не из трети всех государств, обустроившихся на обширных некогда просторах России. Была и группа поддержки, которая время от времени начинала скандировать какие-то смертоносные обещания или просто вопила от ненависти к Московии и ее наймитам.
Была и группа поддержки, которая время от времени начинала скандировать какие-то смертоносные обещания или просто вопила от ненависти к Московии и ее наймитам. Под гулкими сводами эти вопли звучали особенно впечатляюще.
Судьи сидели в париках, как на старых гравюрах. Лица у них были сосредоточенными, серьезными, иногда задумчивыми. Это мне абсолютно не нравилось, потому что думать в этой ситуации было не о чем. Это лишь убеждало, что фарс еще не стал самодостаточным, что игра еще не убедила самих игроков и что возможны всплески критических мыслей и общих сомнений в происходящем. Любые сомнения требовали подавления, а это значило, что мои судьи могли впасть в такую дикую решительность, что меня потом за сто лет собрать не удалось бы.
Они могли приговорить меня либо к лишению тела и пожизненному существованию в виде голого черепа, позвоночника и наиболее существенных периферийных нервных тканей, что было вполне возможно в среде гипероксидного физраствора.
Еще они могли приговорить меня к так называемой постоянной пытке. Это значило, что меня через вживленные электроды пытали бы, вызывая самые жуткие болевые ощущения непосредственно в мозгу. Впрочем, сейчас от этого все изуверы мира потихоньку отказывались, потому что жертва очень быстро, всего-то через пару-тройку недель, впадала в кому, а это делало наказание неэффективным. Но я все-таки надеялся на что-нибудь более приемлемое, например, на попытку Сапегова выглядеть демократом, а значит, меня могли выслать на Марс, или продать как подопытный материал каким-нибудь спецам по имплантации, или хотя бы просто изменить личностные слои психики. Жаль, последнее было маловероятно, кто-то из их ментальных гениев дал заключение, подшитое к моему делу, что эту операцию я выдержу, а значит, она не может быть ко мне применена.
Я сидел во вполне красивенькой клетке, сделанной якобы из темных деревянных прутьев. Эти прутки, казалось, новорожденный ребенок мог переломить щелчком одного пальца, поэтому вокруг стояла охрана, играя на нервах окружающих журналистов, предлагая им порадоваться собственной смелости и приблизиться ко мне шагов на пять-семь. И попасть, таким образом, в заложники, буде я попытаюсь освободиться.
На самом деле, через сердцевину этих прутиков были пропущены сверхмощные лазерные шнуры, которые распилили бы мне руку или ногу, если бы я попытался эту клетку сокрушить. Но даже этого было мало моим охранникам. Надо мной вместо потолка клетки висела такая мощная клемма гипнопресса, что при желании невидимый, но существующий где-то поблизости оператор мог меня, наверное, превратить в полного идиота за пару минут, а я бы даже ничего не сумел сделать.
Иногда он пользовался властью, данной ему Сапеговым, и придавливал мое сознание. Я и так едва мог сидеть да слушать, но, когда он включал свою сволочную установку, мне стоило большого труда не завыть, не забиться в конвульсиях, не сойти с ума на глазах всех этих мерзавцев. Жаль, приходилось терпеть и надеяться, что садист за пультом управления не перегнет палку.
Говорить, конечно, я был не в силах. Даже когда мне давали слово, я лишь мычал, и тогда у всех присутствующих складывалось впечатление о диком фанатике, дебиле с отсутствием речевой способности и кровожадном злодее, отказывающемся от всех проявлений судейского гуманизма.
В минуты, когда я все-таки мог хоть на чем-то сосредоточиться, я рассматривал ментата, который служил секретарем суда. Это был не очень даже выдающийся тип мозговика, как их иногда называют журналисты. Голова у него весила всего-то килограммов семь, а это позволяло почти не уродовать ее форму непропорциональными надбровными шишками или слишком далеко отстоящим затылком.
Зато у моего судьи, которая некогда была, кажется, женщиной, голова весила существенно больше, я бы об заклад не побился, но, думаю, на двенадцать килограммов она могла потянуть.
Вот это выглядело уже уродливо, даже в парике.
Впервые рассмотрев судей, я вообразил, что этот идиот Сапегов хочет показать всем и каждому, что у него тоже есть умники на службе. И лишь потом сообразил, что его замысел глубже.