Массажист

А он, Баглай, дарил легкую смерть, и лишь старикам… Такую смерть они могли считать благодеянием.

Он дважды пересел на узловых станциях, доехал до Петроградской и поднялся наверх, к площади, так и не сосчитав облагодетельствованных им клиентов. Хотелось есть. С минуту, взирая на плотный поток машин и мельтешившие на тротуарах толпы, Баглай размышлял, отправиться ли домой или перекусить в каком-нибудь ресторанчике — благо их тут хватало, и на Каменноостровском, и на Большом проспекте, и у набережной, где вмерзли в лед два или три пловучих заведения, неприглядных, но с хорошей кухней. Конечно, не такой изысканной, как у Ли Чуня в «Норе», зато неподалеку от дома и относительно тихих, без пьяной публики и баб.

Все еще оставаясь в нерешительности, он добрел до Каменностровского моста, огляделся, увидел баржу с вывеской «Парус», понюхал воздух и решил, что пахнет вроде бы приятно и даже романтично. А заведение напоминает флибустьерский бриг… Можно вообразить, что там запрятаны сокровища, награбленные по семи морям и трем океанам… Пусть не китайские вазы эпохи Мин, не канделябры с итальянскими картинами, а расписные блюда — лишь для почетных гостей, для тех, кому подаются жареный лебедь, паштет из оленины и севрюжий бок… Он представил себе эти блюда, снежно-белые, с золоченой каймой, с гербами, вензелями и узорами, точь-в-точь такие, как недоступный императорский фарфор из Эрмитажа, и ноги сами понесли его вперед. Дверь распахнулась перед ним, в привычном поклоне согнулся швейцар, запахи вкусной еды защекотали ноздри, и, будто стараясь взбодрить их и сделать еще соблазнительней, зазвучала тихая мелодия. Такая же тихая и нежная, как в кабинетах «Дианы», Шопен или Брамс, Моцарт или рыдания Сен Санса по умирающим лебедям.

К музыке Баглай был равнодушен, но запах оценил.

* * *

Домой он отправился заполночь, шел дворами, чтоб сократить дорогу, и с мрачным видом прикидывал, насколько его обчистили в «Парусе». Императорских сервизов там, конечно, не нашлось, равно как и жареных лебедей, но был шашлык, вполне приличный, из молодой баранины, не застревавшей в зубах, были салат «оливье» и рыбное ассорти, мягкий лаваш и зелень, и настоящее грузинское вино тбилисского разлива. Баглай, чтобы взбодриться, взял бутылку. Вино он любил и разбирался в нем, предпочитая крепким напиткам, а из последних мог опрокинуть рюмку водки, но лишь одну и для того, чтоб в обществе не слишком выделяться. А вот коньяк не терпел, тошнило его от коньяка, от вида его и от запаха, а больше — от воспоминаний: дед, как всякий большой чиновник, без коньяка к столу не садился. Пил он в меру, не хмелел, мог повеселить собутыльников, и где-нибудь в других местах, где праздновались спортивные победы, его считали компанейским человеком. Но дома он пил и угрюмо посматривал на внука, припоминая все его шалости и проступки, с самого главного и основного — что внук вообще народился на свет. И зачастую это кончалось неважно: как минимум, оплеухами, а то и ремнем.

В «Парусе» Баглай оставил сотен пять, что в пересчете на валюту было не так уж много, не больше двадцати долларов. Один сеанс, мелькнула мысль; вполне приемлемо, если учесть, что сеанс — это сорок минут, а с шашлыком, салатом и вином он развлекался часика три и думал о приятном — не о костлявых или заплывших жиром спинах, а о камнях, мерцавших в глубине черешинских шкафов. Правда, в десять настроение ему подпортили: метрдотель включил телевизор, грохнули взрывы, с экрана ринулся поток огня, замелькали чьи-то физиономии, искаженные страхом, потянулись толпы беженцев, в пыльном облаке рухнул чей-то дом, взвихрилось пламя и заплясало над обломками… Эти новости, свидетельства беды, пахли гарью и кровью и недвусмысленно намекали, что за сегодняшним трепом в курилке, за болтовней пациентов и за словами Черешина стоит нечто чудовищно страшное и не слишком удаленное во времени и пространстве — не сплетни, не байки, не сказки, а жестокая реальность.

Целили по аэродромам и арсеналам, по казармам и танкам, но полыхали больницы и школы, а временами — жилые дома, что погрузило Баглая в полное расстройство: опять привиделись ему горящие картины и битый вдребезги фарфор.

Он отвернулся, пригубил вина и в мрачном настроении стал жевать шашлык, заедая зеленью. В полночь все показали по новой, и взрывы, и беженцев, и селенья в руинах, но тарелки перед Баглаем были уже пусты, а в бутылке плескалось на самом донышке. Он допил, потребовал счет, бросил на скатерть деньги и направился к выходу.

Стылые речные воды бились о ледяную кромку, над ними плавал туман, темный, непроницаемый, тянувшийся до небес, скрывавший луну и звезды; дул пронзительный холодный ветер, раскачивал редкие фонари вдоль набережной, выл и гудел в проводах, будто жалуясь себе самому на непогоду, на сырость и бесприютность. Во дворах, среди домов, застывших в плотных шеренгах, голос ветра был не так громок, напоминая не вой, а рыдающий плач, но его знобкие пальцы терзали Баглая с прежней силой, стучали в окна, шарили в щелях, гнали мусор по неоттаявшей еще земле. Ветер был упорным массажистом; он давил и гладил, напирал и растирал, дергал и щипал, делал вертикальное горизонтальным, а все, что уже лежало, старался изничтожить, переломать, вбить в промерзшую почву и закопать с ловкостью опытного могильщика. Но, в отличие от людей, он не раздражался и не спешил; как-никак, в его распоряжении была вечность.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81