Массажист

Но так как Глухов ни тем, ни другим не страдал, поводы были бы изобретены, пусть не вполне законные, но допустимые в нынешней ситуации. Он произвел бы обыск и арест, изъял награбленное и отправил в суд на четырех грузовиках… И что же? Награбленное стало б уворованным, поскольку главный факт, касавшийся насильственных смертей, по-прежнему был не доказан. Закон охранял Баглая и здесь; он, безусловно, считался бы вором, но не грабителем и убийцей. Человеком, который при случае обирал умерших стариков… Смерть которых являлась делом естественным и, разумеется, неизбежным; вечно не живет никто.

Глухов не сомневался, что ни один эксперт не обвинит Баглая, ни в преднамеренных убийствах, ни в злодейских умыслах. Тем более, что трупов не осталось — даже Черешина кремировали и схоронили в семейной могиле на Волковом кладбище. Какая уж тут экспертиза! Правда, был еще Тагаров, но его рассуждения о достойных и недостойных, о чжия лаофа, абъянга и шу-и являлись для жрецов Фемиды китайской грамотой. Или, если угодно, тибетской.

Выход, конечно, существал: не торопиться, ждать, следить. Ян Глебович надеялся, что сам он не станет очередной баглаевой жертвой — художник Глухов, счастливый владелец студии в Озерках и полотна Лоррена, не был еще подходящим объектом для шу-и. Слишком уж молод, так что найдется другой… возможно, уже нашелся…

Следить и ждать? И взять с поличным у неостывшего трупа?..

Это было бы грехом. Великим грехом — платить человеческой жизнью за шанс справедливого возмездия! А шанс оставался невелик и в этой ситуации; мал и настолько же призрачен, сколь способ убийства — неординарен. Ни пули, ни отравы, ни ножа, ни явного членовредительства, ни передозировки каких-нибудь опасных препаратов… Четыре точки на шее, искусные руки и хрупкость старческих сосудов… Словом, идеальное убийство! Можно раскрыть — но как доказать?

Он это понимает, думал Глухов, и потому не остановится. Не остановится никогда! Если поймать и посадить за воровство, дадут лет восемь; значит, выйдет через пять — скостят за примерное поведение… Уедет куда-нибудь, исчезнет, затеряется и примется за свое, только станет осторожнее и злее. И скольких уложит в гроб, по-тихому, незаметно!.. Тридцать? Сорок? Пятьдесят?.. Без риска, не страшась законной кары…

Ибо Закон был, в сущности, бессилен — не всегда, но часто. С этой его особенностью Глухов сталкивался не раз и полагал, что дело коренится в начальной установке, в том, что всякий человеческий поступок Закон рассматривал не с нравственных позиций — как добрый или злой, справедливый или антигуманный — а только как законный или нет. Закон, конечно, отражал какие-то моральные императивы, но делал это противоречивым образом; так, в одних его статьях убийство запрещалось и каралось, в других считалось актом героизма и верности отечеству.

Закон, конечно, отражал какие-то моральные императивы, но делал это противоречивым образом; так, в одних его статьях убийство запрещалось и каралось, в других считалось актом героизма и верности отечеству. Те же метаморфозы происходили и с воровством, и с грабежом — эти деяния были законными, если, к примеру, звались продразвесткой, контрибуцией, конфискацией и геополитическим интересом. Мораль в зеркале Фемиды была двойной: зло не отвергалось в принципе, запретное одним было разрешено другим, а недоказанное по Закону, но существующее в реальности, вообще не принималось в расчет.

В итоге служитель Закона нередко стоял перед выбором: что предпочесть, статьи и параграфы или свою понимание Справедливости. Для судей этот вопрос решался однозначно, но Глухов был не судьей, а расследователем, и если дело шло о людях, о жизни их и смерти, судил не по законам, а по совести. Совесть же требовала большего, чем осуждение преступника; совесть шептала, что в данном случае нужен не судья — палач.

Палач!

Такой человек, который умеет взвешивать души и прозревать невидимое. Решать, казнить или миловать… Выносить приговор и приводить его в исполнение… Так же искусно и незаметно, тихо и скрытно, как действовал убийца… Ибо подобное лечат подобным.

Similia similibus curantur…

Ян Глебович повторил эту фразу вслух, на латыни, и бросил взгляд на верину фотографию. В этот раз она не улыбалась; смотрела на него вопрошающе и строго, как бы прислушиваясь к сказанному. Ему почудилось, что в тишине кабинета слова прозвучали с суровой неотвратимостью, будто Божественный Судия — тот, в кого Глухов не верил и на кого не полагался — все-таки вынес свой вердикт.

Similia similibus curantur…

Три камня решения, брошенные в водоем судьбы.

Не ради мести или кары, но для спасения еще живущих…

* * *

В пятницу, после планерки, Олейник снова попросил Глухова остаться. Именно попросил; как человек политичный, владевший нюансами интонаций, он мог сформулировать приказ в виде просьбы или же сделать так, чтоб просьба звучала приказом. Но в данном случае это была все-таки просьба.

Вероятно, предстоящий разговор был для Олейника нелегким — он хмурился, курил и, как показалось Глухову, испытывал смущение или, по крайней мере, недовольство. Примерно так ведет себя начальник, отправляя на пенсию подчиненного, или же взгретый другим начальником, поважней, из тех, кого именуют не шефом, а боссом. Но отставка Яну Глебовичу не грозила, так что он остановился на последней версии. Тем более, что вчерашним вечером Олейника вызвали н а в е р х — не к генералу, начальнику УГРО, а к Самому, выше которого только министр и президент. Не оттого ли на планерке Игорь Корнилович выглядел рассеянным и слегка поблекшим? Ну, захочет, расскажет сам, решил Глухов.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81