А потом, когда и мясо толком не поджарилось, и кони насытились убоиной, и франкенштейн как-то странно стал поглядывать на огонь, а может, и на ту ланью ногу, что он отдал Оле-Леху с Тальдой, оруженосец поднял голову, оглянулся на возницу с заметной опаской и сказал негромко, вот только шепот у него все равно разнесся чуть не на всю поляну:
— Господин мой, он просит хотя бы кружку вина для сытости. А еще твердит, что и его коням хорошо бы поднести по кружке бренди. Он его как-то чувствует в наших бочонках… Разреши?
— Только сам больше половины кружки не пей и этому… другу своему полумертвому тоже больше кружки не давай. Не ровен час, опьянеет и впрямь опрокинет в канаву.
— Тише, сахиб, он же все понимает, вдруг обидится? Это ты для меня — господин, а для него — не очень-то.
— Как так? — не понял Оле-Лех, пробуя с трудом прожевать полусырое мясо. — Он — слуга, слушаться должен.
— Он и слушается, но лишь… Пока все спокойно и тихо. А если разозлится — даже не знаю, на что и способен.
— Ладно, иди налей ему и коням, — разрешил рыцарь и попробовал все же дожарить мясо, пока слуга выполнял просьбу возницы.
После бренди кони повеселели, напились еще воды из речки, и, как только Оле-Лех понял, что больше не сумеет проглотить ни кусочка этой обугленной и не очень-то съедобной свежатины, они снова тронулись в путь. И кони опять понеслись, даже страшно становилось.
Оле-Лех никогда прежде не бывал в Нижнем мире и с интересом ждал, когда же появятся первые жители этих краев, думал, что они как-либо должны отличаться от тех вилланов, которых он привык видеть во владениях Госпожи.
Еще он рассчитывал, что путешествовать можно будет удобнее, когда они попадут в обжитые места, ведь есть же у смертных по дорогам трактиры, где можно выспаться, не раскачиваясь в этой карете, как ядрышко в ореховой скорлупе, а на кровати, даже на простынях и под одеялом… И кормиться можно будет не сухой рыбой и сухарями, а нормально приготовленными блюдами.
Но и этот момент он пропустил или почти не обратил на первые трактиры и даже поселения никакого внимания, потому что… Это получилось для него внезапно, он смотрел на ветви деревьев и кустов, мелькающие за окном, пробитые низкими, чуть ли не пологими лучами солнца, как вдруг заметил, что слышит звук, странную ноту, словно бы кто-то очень далеко на лютне тронул струну… Звук был постоянным, не таким, что бывает у музыкантов, которые выдерживают мелодию или хотя бы ритм. Эта нота звучала и звучала постоянно, медленно набирая силу, становясь неслышной лишь временами, когда рыцарь как-либо отвлекался от нее.
Зато потом она снова проявлялась, и тогда Оле-Леху становилось ясно, что она и не затихала, что он слышал ее и прежде, а потом он стал чувствовать ее уже все время. Он зажимал уши, чтобы она не гудела так упорно у него в голове, но это было бесполезно. И уже через пару часов он понял, что если не придумает, как избавиться от этого звука хотя бы на несколько минут, то может повредиться в рассудке…
И когда это стало совсем невыносимо, дорога вдруг сделала поворот, резкий, так что и возница едва справился с ним, хотя в какой-то момент они ехали, кажется, на двух колесах — так накренилась карета, рыцарь неожиданно понял, что больше не слышит этот звук. Да, он его определенно не слышал… И это было чудесно. Хотя при том он почему-то знал, что нужно было бы ехать именно туда, откуда этот звук приходит, вернее, призывает его к себе, может быть, за сотню лиг, указывая единственно верное место, в которое ему и следовало бы попасть.
Лесистые дороги сделались чуть более наезженными, на них стали появляться и путники, и даже телеги, в которых крестьяне везли какую-то свою нехитрую поклажу. Зато и стражников на дорогах стало немало, особенно в узких местах, где плату за проезд удобнее взимать, разумеется, в казну какого-нибудь из здешних барончиков. Это было нормально и вполне увязывалось с представлениями Оле-Леха об этом мире.
Иногда карету видели и пробовали пару раз остановить. А иногда не видели, она летела вперед, ночь и день, без остановки, так что Тальде, а потом и рыцарю приходилось малую нужду справлять, выждав отрезок ровной дороги и вывесившись из дверцы, стоя на приступочке и удерживаясь за поручень, вколоченный, возможно, в борт экипажа именно с этой целью.
В том случае, если их пытались остановить, возница хлопал бичом, кони припускали еще пуще, и тогда экипаж просто пробивал себе дорогу через стражников, по дури заступивших путь, или через другие повозки, скопившиеся впереди, разнося их в щепы. При этом, конечно, удар внутри кареты ощущался так, что Тальда долго потом икал, сжимая свой живот черными руками. Но чрезмерно ругаться на возницу и на способность их экипажа пробивать себе путь все же не решался.
А потом однажды, опять ночью, наступило что-то странное. То есть еще в темноте, едва нарушаемой единственным огоньком, возможно факелом на стене далекого замка, Оле-Лех заметил, что свет этот изливается в мир с трудноуловимой, но все же заметной голубизной. Он даже подумал, что у него со зрением что-то приключилось, хотя это было в высшей степени странно — у эльфов, как известно, зрение до самых почтенных лет остается изумительно острым, точным и надежным. Чтобы эльф хоть немного утратил способность видеть самые малые звезды над головой или просто переставал воспринимать цвета мира — такое и вообразить невозможно. И все же с рыцарем это случилось.
И все же с рыцарем это случилось.
Оле-Лех разбудил Тальду, заставил и его посмотреть на далекий огонь, и тот признался, что видит, на что указывает ему господин, с необычным голубым отсветом. Поутру все окончательно стало понятно.