И тогда я доверчиво вложила свои пальцы в его ладонь, чтобы последовать за ним. Мы шли молча, рука об руку, мягко соприкасаясь плечами, локтями, бедрами. Прекрасно понимая, что прогуливаемся так в последний раз, мы не торопились нарушить связавшую нас тишину, наслаждаясь каждой секундой этой безгрешной близости, стоившей сотни самых страстных ночей и тысячи признаний в любви. Иногда мы ошибочно полагаем, будто людей соединяют слова, клятвы и обещания. Нет, это не так. Умение молчать, вслушиваясь в сердцебиение любимого, — вот высшая фаза любви, не требующая иного подтверждения. Тишина, венчающая нас, соединяющая нас на века, есть истинный гимн взаимной любви. В вечности, в жизни и даже в смерти…
Мы отошли совсем недалеко, обогнув холм с правой стороны.
— Не ресторан, конечно, — извиняющимся тоном произнес Конрад, — но все же… — Он широко развел руки: — Прошу к моему скромному столу!
Я посмотрела в указанном им направлении и охнула, ощутив себя попавшей в сказку.
Вервольф отгреб снег, сформировав в нем небольшую, безупречно круглую площадку, со всех сторон огражденную высокими белыми стенами. Для того чтобы защитить меня от солнечных лучей, он устроил наклонный навес, затянутый куском брезента. В центре сего уютного убежища горел костер, на котором поджаривались нанизанные на палочки колбаски. Не шашлык Еноха, конечно, но тем не менее запах от них исходил просто замечательный. На импровизированном столе стояли три бутылки вина. Идиллическую картину дополняли два мягких сиденья, очевидно вынутые из грузовика. Это место, выглядевшее столь простым и безыскусным, ассоциировалось в моем восприятии с уголком тишины и покоя, случайно образовавшемся в царстве холода, смерти и хаоса. И мне мучительно захотелось хоть на миг позабыть о разделившей нас вражде, обо всех навалившихся на нас заботах и проблемах. Я опустилась на одно из сидений и зачарованно закрыла глаза, прислушиваясь к опускающейся на землю ночи. Ветер притих, будучи не в силах пробиться сквозь построенные Конрадом стены из снега, а воздух пах приторно и незнакомо, донося со стороны Чейта легкое, чуть улови мое зловоние, источаемое разлагающейся плотью. Я взглянула на небо. Смутно виднеющийся между тучами месяц щерился неровным полукругом и был похож на ломоть недозрелого сыра. Звезд было совсем немного — я видела лишь самые крупные, — а Млечный Путь растекся туманной вуалью, создавая траурный покров скорби и раскаяния. Конрад снял с огня прожарившуюся колбасу и протянул мне.
— Пир во время чумы, в преддверии Эры зла, — мрачно пошутила я.
— Сумерки богов, — в тон мне поддержал он.
— Пир во время чумы, в преддверии Эры зла, — мрачно пошутила я.
— Сумерки богов, — в тон мне поддержал он. — Но, как говорит Оливия, умирать сытыми намного приятнее и веселее.
Я ответила улыбкой, и следующие несколько минут мы увлеченно ели, запивая пищу терпким холодным вином. Настроение у меня было не то чтобы очень скверное, однако я бы поостереглась назвать его хорошим. Наш ужин слишком походил на поминальную тризну, свершаемую по покойнику, и это угнетало. Наконец Конрад вытер губы пригоршней снега и задумчиво уставился в огонь, избегая встречаться со мной взглядом. Он казался исполненным мрачной решимости, ведь его лоб отрешенно хмурился, выдавая напряженную работу мозга. Я тоже молчала, пытаясь угадать или почувствовать его мысли…
Но Селестина ошибалась, приписывая Конраду какие-то душевные метания, недоступные ее восприятию, ибо сейчас вервольф не думал ни о чем. Ему просто стало удивительно хорошо, так хорошо, что даже чуть-чуть больно. Он давно привык сознательно не ограничивать себя в удовольствиях, заглушая ими угрызения совести за десятки совершенных убийств, но никакие прежние сибаритствования не шли в сравнение с его нынешними ощущениями, ибо сейчас с ним происходило нечто совершенно иное. Он находился в обществе женщины, просто разговаривал с нею, и от этого банального процесса ему было невероятно хорошо. Причем он сам искал общества Селестины. Он не испытывал с ней дискомфорта, скуки, раздражения или усталости — всего того, что заставляло его всю жизнь отгораживаться от других представителей своего вида. Он мог молчать, мог даже не смотреть на Селестину, но от того, что она просто сидела вот тут, рядом, в полуметре от него, по коже Конрада пробегали приятные мурашки, и ему хотелось улыбаться. Оборотень понял: в его жизнь пришла настоящая любовь, та, ради которой можно пожертвовать всем: свободой, честью, принципами и даже самим собой. Пожертвовать душой и плотью, потому что смерть ничто по сравнению с ее улыбкой, ее молчанием, ее зелеными глазами, сияющими от обуревающей девушку нежности. И Конрад дал себе обещание: если придется, то тогда он не задумываясь примет самую лютую смерть, лишь бы спасти Селестину от того, что покамест еще дремлет под развалинами Чейта, но безудержно стремится вырваться наружу. Возможно, Селестина просто не осознает природы заключенного в подземелье зла, но Конрад чувствовал его всеми фибрами своего тела и догадывался, что оно несет погибель, грозящую поглотить все сущее. И если желание Селестины состоит в том, чтобы выпустить на волю оное вселенское зло, то он никак не сможет помешать своей упрямой возлюбленной, но при этом все равно спасет ее от смерти. Спасет, пусть даже ценой своей собственной жизни.