Моя печаль меня переживет,
В чужом саду ростком пробьется,
Упругим яблоком запрыгнет на порог,
Блеснет падучею звездой на дне колодца…
Голос у менестреля был мальчишеский, чуть надтреснутый, как и его старая цитра, да и сам малорослый и худощавый певец имел молодой вид, несмотря на обильную седину в густой шевелюре. Он сидел у очага на самом почетном месте, рядом, для смягчения горла, стоял положенный в таких случаях кубок с теплым вином и медом. И полагалось бы ему смотреть задумчиво в огонь и всем своим видом изображать нездешнюю печаль во взоре. Традиции, понимаешь… Но менестрель неромантично пялился на невиданное до сей поры зрелище. Взрослого орка без кастовой татуировки на смуглом, красивом до невозможности лице. Нет, по центру левой щеки имелось маленькое «око» в черно-красных тонах. Но по непонятной причине закрытый глаз не принадлежал роскошному соколу кэву — горцев. Орк против ожидания не выглядел измученным, загнанным в угол изгоем, каким, собственно говоря, надлежало быть эш, то есть недостойному, лишенному касты. Наоборот, вышеупомянутый эш смотрелся вполне довольным жизнью существом. Изумрудики в серьгах были хоть и маленькие, но настоящие, массивный золотой тор неплотно охватывал шею, а уж про обилие браслетов на обеих руках разговор вообще не шел. Не родился под двумя лунами еще такой орк, который бы отказался от лишнего браслета, пусть их у него будет сто штук. Золотые шнуры в черной косе загадочного орка не просто говорили, они кричали знающему глазу о том, что вплетала их ловкая женская рука. Вот ведь бывают чудеса!
Моей печалью будет небо плакать,
Она вонзится в сердце острою стрелой
И отболит незажившею раной,
И потечет слезинкой дождевой…
Посетители начали нестройно подтягивать грустную мелодию, и кое у кого даже навернулась слеза.
Вот ведь бывают чудеса!
Моей печалью будет небо плакать,
Она вонзится в сердце острою стрелой
И отболит незажившею раной,
И потечет слезинкой дождевой…
Посетители начали нестройно подтягивать грустную мелодию, и кое у кого даже навернулась слеза. Тогда господин Мано распорядился открыть новую бочку с пивом и лично подал пример, налив серебряную кружку пенным напитком. И веселье перешло на новый круг.
— Давай че-нить веселого, мэтр Маххс! Плясовую аль застольную!
Просьба клиента закон, и менестрель взял новый аккорд. Цитра откликнулась на его чуткое прикосновение как дитя на ласку матери, засмеялась, пробуждая улыбки на самых хмурых лицах. И лицо орка-эша осветилось неподдельной радостью. Нет, все-таки Создатель не слишком любил людей. Эльфы, те и красивы, и живут ой как долго; орки пусть и не такие уж долгожители, но красавцы поголовно, что мужчины, что женщины; тангары статны как на подбор, и не сыскать среди них чересчур уродливого. А люди… э-эх, что люди… Словом, что думать, только расстраиваться.
И вдруг улыбка орка погасла, как свеча на ветру. К столу приблизился его соплеменник и как бы случайно сел напротив. Мэтру Маххсу хорошо была видна татуировка. Красно-черный сокол, выполненный с такой тщательностью, что дух захватывало. Каждое перышко, каждый коготок выписаны на медной коже как живые и покрывают ровнехонько половину породистой физиономии. Один из кэву, высшей орочьей касты, чья родословная насчитывает не менее двадцати поколений. Сверкнул солнечный камень в сережке, ему вторил перстень на руке, и гордый кэву заговорил. Менестрель не мог слышать его слов, но одного зрелища кэву, разговаривающего с эшем, ему хватило с головой. Вот ведь случаются чудеса в этом безумном мире.
— Мне сказали, что тебя можно найти здесь… — сказал Канейрин, изучая вырезанную на столешнице непристойную надпись, и имя застряло у него в горле как кость. — Сийтэ.
Сийгин громко и смачно отхлебнул из кружки. Ну надо же, даже детское имя помнят. Ну-ну…
— Твой отец умер на третий день после Нового года.
«Туда ему и дорога, старому выродку. — Ни один мускул на лице не выдал чувств осиротевшего сына. — Надеюсь, тебе погано леглось в промерзшую землю?».
— Теперь, как ни верти, главой рода считаешься ты… Сийгин. Мне это не слишком приятно говорить, но так получается, и никто из старейшин не сказал против ни слова.
Радости в голосе родича не было ни капельки, наоборот, его рот, когда произносил эти слова, кривился, как от кислого незрелого яблока, к тому же посыпанного густым слоем соли. Канейрина разве что не воротило, но поделать он ничего не мог. Не своей же волей отправился он в чужую страну, в презренный человечий город, где могут преспокойно жить лишь низшие — «дневные» да «ночные»? А будь на то его воля… Впрочем, это совершенно не волновало старого шамана, уже давно отказавшегося от собственного имени ради Силы, когда тот приказал оповестить живущего в Тэссаре Сийгина, сына покойного Майтохина из клана Лост, что он может вернуться, заслужить прощение за свою гордыню и снова стать членом семьи.
— Тебе предлагают снова обрести честь, имя и родню. Ее все равно не вернешь к жизни…
«Ее! Она была моя мать! Вы убили ее! — крикнул безмолвно Сийгин и отвернулся. — Если бы можно было вернуть ее к жизни, я бы пожертвовал не только честью, именем и семьей, я бы отдал душу и посмертие. Но тебе этого не понять, Канейрин».
Но тебе этого не понять, Канейрин». За долгие годы, прошедшие с того самого страшного дня, Сийгин научился и сдерживать дрожь в руках, и не скрипеть понапрасну зубами. Он просто щелчком заказал еще кружку. Пивом, конечно, память не забьешь. Но если закрыть глаза, всего лишь на миг, то можно увидеть смуглую хрупкую красавицу с косой до колен, нефритовыми глазами дикой кошки и ресницами такой длины, что слезинка скатывалась по их глянцевой роскоши целую вечность. Когда она умерла… когда ее убили, ей не было еще двадцати восьми, а Сийгину — двенадцати. И она была для него всем. Любимой матерью, богиней, верховным судией и просто самым лучшим другом.
— Она сама была виновата. Связаться с человеком… Позор и проклятие. Твой отец…