А потом приехал Филипп и назначил Габриеля министром своего двора, соответственно округлив его владения. Единственное, что огорчало юношу, так это разлука с родными. Отец категорически отказался переехать с семьей в Гасконь и поселиться в новеньком, опрятном замке своего старшего сына.
Единственное, что огорчало юношу, так это разлука с родными. Отец категорически отказался переехать с семьей в Гасконь и поселиться в новеньком, опрятном замке своего старшего сына. Он даже не захотел навестить его…
Ближе всего Габриель сошелся с Симоном. И хотя последний был на четыре года старше, в их дружбе доминировал Шеверни, что, впрочем, никого не удивляло, поскольку Симон, не будучи глупцом, как таковым, тем не менее в своем интеллектуальном развитии остановился на уровне подростка. Филипп не мог сдержать улыбки, когда видел двадцатидвухлетнего Симона, играющего со своим пятилетним сыном, и всякий раз ему на память приходило меткое выражение из письма Гастона д’Альбре: «У нашего взрослого ребенка появилось маленькое дитя».
Сам Гастон, уже разменявший четвертый десяток, стал зрелым мужчиной, а во всем остальном изменился мало. Он был вместилищем множества разных недостатков, слабостей и пороков, которые в сочетании между собой каким-то непостижимым образом превращались в достоинства и в конечном итоге составляли необычайно сильную, целеустремленную натуру. Филипп никак не мог раскусить Гастона: то ли он только притворялся таким простым и бесшабашным рубахой-парнем, то ли умышленно переигрывал, акцентируя внимание на этих чертах своего характера, чтобы у постороннего наблюдателя сложилось впечатление, будто его простота и прямодушие — всего лишь показные. Даже цинизм Гастона (впрочем, доброжелательный цинизм), который вроде бы был неотъемлемой частью его мировоззрения, и тот иногда казался Филиппу напускным, во всяком случае, слишком наигранным.
У Гастона было шесть дочерей, рожденных в законном браке, и столько же, если не больше, бастардов обоих полов. Филипп по-доброму завидовал плодовитости кузена, достойной их общего предка, маркграфа Воителя, — и все же в этой доброй зависти чувствовался горький привкус. При всей своей любвеобильности Филипп не знал еще ни одного ребенка, которого мог бы с уверенностью назвать своим. Было, правда, несколько подозреваемых (в том числе и недавно родившаяся дочка Марии Арагонской, жены принца Фернандо), но весьма двусмысленное положение полу-отца очень тяготило Филиппа, лишь усугубляя его горечь. Хотя, с другой стороны, по возвращении домой он то и дело ловил себя на том, что с нежностью думает об оставшихся в Толедо малышах, которые, возможно, были его детьми, и до предела напрягает память, представляя их лица, в надежде отыскать фамильные черты.
Как-то Филипп поделился своими заботами с Эрнаном, но тот сказал ему, что это гиблое дело, и посоветовал выбросить дурные мысли из головы.
— Ты сам виноват, — заключил он под конец. — Перепрыгиваешь из одной постели в другую и уже через неделю не можешь вспомнить, когда и с кем спал. Хоть бы вел записи, что ли. Ну, а женщины… Вообще-то женщины не по моей части, но все же я думаю, что им верить нельзя — особенно в таких вопросах и особенно неверным женам. Тебе бы немного постоянства, дружище, хоть самую малость. О верности я не говорю — это, право, было бы смешно. — И в подтверждение своих последних слов Шатофьер рассмеялся.
За последние семь лет внешне Эрнан сильно изменился — вырос, возмужал, из крепкого рослого паренька превратился в могучего великана, стал грозным бойцом и талантливым полководцем, — но о переменах в его характере Филипп мог только гадать. Первый из его друзей был для него самым загадочным и непрогнозируемым человеком на свете. Шатофьер имел много разных лиц и личин, и все они были одинаково истинными и одинаково обманчивыми. Хотя Филипп знал Эрнана с детских лет, он каждый раз открывал в нем что-то новое и совсем неожиданное для себя, все больше и больше убеждаясь, что это знание — лишь капля в море, и уже давно оставил надежду когда-нибудь понять его целиком.
Вскоре Эрнан принял в свои руки бразды правления всем гасконским воинством.
По представлению Филиппа герцог назначил Шатофьера верховным адмиралом флота, а отец Симона, Робер де Бигор, уступил ему свою шпагу коннетабля Аквитании и Каталонии в обмен на графский титул. Как старший сын новоиспеченного графа, Симон де Бигор автоматически стал виконтом, что дало насмешнику Гастону д’Альбре обильную пищу для разного рода инсинуаций. В частности, он утверждал, что таким образом Филипп, опосредствованно через отца, компенсировал Симону некоторые неудобства, связанные с ношением на голове известных всем предметов. И хоть упомянутая сделка носила чисто деловой характер, Филипп все же отдавал себе отчет, что в едких остротах Гастона была доля правды…
Спустя неделю после первой ночи с Амелиной Филипп волей-неволей вынужден был признать, что до сих пор заблуждался, считая Бланку, а затем Нору лучше всех на свете, и пришел к выводу, что никакая другая женщина не может сравниться с его милой сестренкой. Амелина готова была молиться на Филиппа, ее любви хватало на них обоих, с ней он познал то, чего не смогла ему дать даже Луиза — ощущение полной, почти идеальной гармонии в отношениях мужчины и женщины.