— Нетерпение. Быстролетная примета юности… — бесстрастно продолжал Горон. — Но впереди еще самое страшное, что пришлось пережить моему прадеду.
Как повествует предание, он был человеком богатырского сложения, недюжинной силы и звериной выносливости. Легенды, как правило, приукрашают действительность, но здесь сам факт говорит за себя: это был единственный человек во всем Новоземье, который смог пережить солнечный день. По?видимому, он сжался в комок, чтобы уберечь голову и грудь, и сначала перекатывался с боку на бок, а потом попытался зарыться в каменистый грунт… На этом он и потерял сознание. К заходу солнца мясо на его спине было сожжено до костей, но он был еще жив. С последним дневным лучом стена сама собой исчезла — как видно, крылатому палачу показалось, что урок послушания преподан полностью и дерзкий бунтовщик мертв.
Горон перевел дыхание, и Сэнни заметила крошечные, точно росинки, капельки пота, выступившие у него на лбу. Как видно, он помнил все это не только умом, но и изуродованной спиной.
— Непредставимо. Но когда друзья на руках унесли его в прохладное подземелье, он попросил их всех удалиться, оставив его наедине со своей любимой. Воистину он был человеком сказочной силы и мужества, потому что совершил то, что невозможно даже помыслить: он провел с ней час любви и зачал того, кто продолжил его род… И к полуночи умер, чтобы возродиться в собственном сыне.
Сэнни почувствовала предательское пощипывание в носу и, не стесняясь, потерла его ладошкой.
— Мальчик. Он появился на свет с отчаянным криком, который прозвучал еще в утробе матери. И все увидели, что его спинка представляет собой одну кровавую, обожженную рану. Никто не верил, что он выживет, но он выжил несмотря ни на что. И мать ненавидела его — не за уродство, нет; ей казалось, что если бы ее любимый не был бы одержим стремлением оставить после себя сына, он перенес бы последнюю ночь и остался в живых… Но она, как и все здешние матери, умерла слишком скоро, едва выкормив первенца, и тяжести ее нелюбви он почти не запомнил. Гораздо тяжелее переносил он свое одиночество, ведь на этой земле женщины рожают, как правило, сразу по двое, а то и по трое младенцев, и они подрастают в теплой близости брата или сестры. И вот, если не лгут предания, — тут голос рассказчика зазвучал еще глуше, словно стиснутый неподдельной болью, — кто?то из нянек?бобылих проговорился, что и у него родился брат…
Горон снова запнулся, но на сей раз он словно взвешивал: а стоит ли рассказывать дальше?
— Монстр. Непотребное чудовище, непохожее на человека — истинное дитя солнечной ярости, — прозвучал его твердый и безжалостный голос. — От выродка?близнеца поспешили избавиться, но память о нем преследовала этого человека так же неотступно, как и жгучая боль в спине.
— Ты говоришь как будто о себе! Я не ошиблась — ведь это у тебя тоже был брат?урод! — По какому?то наитию быстро проговорила — даже не спросила — Сэнни, и волосы Горона, всегда точно колышимые неощутимым ветерком, вдруг замерли в неподвижности.
Но ничто в его лице не дрогнуло — или этого не было заметно за теневой завесой. И голос был совершенно спокоен:
— Маловероятно. Мне бы об этом поведали. Но всю жизнь меня преследует ощущение, будто кто?то подползает ко мне, ластится, просит разрешения хотя бы побыть рядом… И я невольно гоню его прочь, хотя точно знаю, что никого на самом деле нет… Вот и весь мой рассказ о последнем из вольного рода номадов, которые не терпят над собой никакой чужой власти.
— Ты сказал: последний. Так ты что же, не хочешь оставить после себя сына?
Он внезапно наклонился над нею — так резко, что волосы стремительно метнулись назад, словно не желая коснуться лица и плеч молодой женщины, над которой Горон навис, точно ночная птица:
— Сына! А ты… ты согласилась бы?
Она осторожно отклонилась, поднялась на ноги.
К такому повороту разговора она была не готова. Теперь главное — собрать всю свою дипломатичность и не обидеть его нечаянным словом:
— Горон, тебе нужна сильная, я бы даже сказала — неукротимая женщина, равная тебе самому, а не любопытное и легкомысленное дитя, как ты меня называешь.
Он тоже поднялся, медлительно и легко, как черное облако из грозового ущелья:
— Дитя. Беспечное, пленительное дитя, — прошептал он как бы про себя, — откуда тебе знать, о какой любви мечтает одинокий странник, у которого нет ни собственного гнезда, ни, может быть, завтрашней вечерней зари? И тем более тебе ли ведать, что настоящую любовь дарит не зрелая женщина, а беззаботное, юное существо, подобное эльфу из маггировских легенд, чье первое чувство вспыхивает, словно предгрозовая зарница; оно чисто, как отражение лунного света в капле росы на придорожной паутинке, потому что не замутнено ни оскорбительной осторожностью, ни расчетливым опытом. Только в юности, не ведающей страха смерти, можно любить безоглядно, как любят те девочки, которые, несмотря на все запреты, летят навстречу самому Лунному Нетопырю, волшебным провидческим даром предугадывая в себе именно такое самозабвение. Законы этой земли, сотворенные и записанные бобылями и одинцами, правящими в каждом подлесье, определяют им совсем иную судьбу: молодость длиною почти в целую жизнь, и лишь на закате — единственную скоропалительную страсть, рождение потомства и — последний путь, хорошо, если вдвоем… Но на самом деле это не любовь, нет — это просто страх одиночества. Прижизненного одиночества… такого смехотворно краткого — перед одиночеством вечным. И прошу тебя: никому не передавай моих слов, Эссени…