— Исключено.
Все. Теперь тебе остается или трусливое бегство, или — признание. И искупление вины длиною в жизнь, потому что теперь ты знаешь, какого могущества ты его лишила.
— Горон, он не прилетит. Ты ведь сам сказал, что он глух — как же он мог услышать твой голос?
— Не знаю. Этого я до сих пор не могу постичь. Но не было случая, чтобы он не явился на мой призыв. Ведь и безмозглая жужелка летит всю ночь от одного подлесья к другому, откликаясь на зов цветка, лишенного дара речи. Что же говорить о том, кто родился вместе со мной — как часть меня?
— Часть тебя? Нет, Горон, не понимаю! — с неподдельным отчаянием воскликнула она.
— Маленькая моя, я на твоем месте давным?давно догадался бы. Хотя и на какой?то краткий отрезок времени, но эксперимент удался: я появился на свет тем, кем меня и хотели создать — получеловеком, полукэром. Это был я, и только я. Пара сросшихся уродцев в одном лице.
Разум еще отказывался принимать то, что она услышала, но внутри нее все мгновенно сжалось, словно душа превратилась в жесткий ощетинившийся комочек, от которого стало так больно сердцу, а колени уже тихонечко подтягивались к груди, руки бесшумно и напряженно уперлись в колкий лишайник, превращая тело в одну живую пружину, готовую в любой миг прянуть в сторону.
Горон остановился, опершись о парапет и напряженно вглядываясь в темноту; Сэнни догадалась, что теперь он стоит спиной к ней, потому что голос зазвучал глуше, словно он падал куда?то вниз и доносился до нее уже отраженным от подножия холма.
— Наверное, это было адской мукой для моей матери — рожать крылатого младенца, — продолжал Горон. — Но Король Кэррин наверняка ликовал — еще бы, стать отцом первого крылатого человека! Но человеческого во мне было все?таки слишком много, и оно требовало отторжения такого чужеродного придатка, как крылья. Не знаю, каким чудом мне это удалось — вероятно потому, что от кэра мне досталось гораздо меньше половины: всего два крыла, соединенных чем?то вроде крошечного безголового тельца. И, отринутый мною, этот живой придаток всегда неудержимо стремился вернуться, чтобы снова слиться со мной, присосаться к спине подобно гигантской пиявке; в сущности, эта тварь и жила только тогда, когда мы были вместе. Я же ненавидел его — и не мог без него обойтись.
— Но со мной ты всегда был человеком! — подала голос кроха той теплой памяти, которая еще не канула безвозвратно в водоворот потерь.
— Нет, не всегда — только тогда, когда не был Нетопырем.
Можно подумать, что он намеренно и старательно вытаптывал то, что она называла своей сказкой.
— Значит, ты так торопливо покидал меня каждое утро…
— … чтобы не стареть на твоих глазах. Все остальное время суток я, слившись воедино со своими крыльями, был бессмертен.
— И ты играл с этими людьми, прикидываясь Гороном…
— А чем я мог заполнить свою жизнь, как не игрой? Она глубоко вздохнула и пожалела, что в темноте он не видит выражения ее лица. Он еще называет это жизнью!
— Хотя ты не позволял мне следовать за собой (теперь?то я понимаю, почему), я называла тебя рыцарем, с которым мы вместе идем одним путем — лунной дорогой… Оказывается, ты лгал мне. Лгал каждую нашу встречу. Рыцарь.
— Ты сама виновата, Монсени — вспомни, как ты отказалась стать моей ниладой.
— Очередной? Благодарю за честь.
До нее донесся негромкий смех — совсем человеческий. Почти счастливый.
— Вот такой ты и явилась мне в первую нашу встречу, когда я понял, что ни одна из женщин этой земли не сравнится с тобой.
И я отпустил тебя.
— До сих пор не могу понять, почему. Не в обычаях полновластных деспотов терять то, что однажды попало им в руки.
— Я отпустил тебя, но, как видишь, не потерял, потому что никому не дано покинуть и позабыть меня. Я терпеливо ждал, кого ты выберешь — бродягу Горона или всемогущего Нетопыря. И, клянусь лунным лучом и солнечной тенью, как ни безудержно было желание обладать тобой, но каждую нашу встречу я делал все, что в моих силах, чтобы затруднить и отсрочить миг твоего выбора.
— Боялся меня разочаровать?
— Ну что ты, маленькая моя, — снисходительно усмехнулся он. — Просто это было самой острой, самой упоительной игрой в моей жизни!
Если бы ее не окутывала темнота, Сэнни решила бы, что у нее потемнело в глазах. Так значит, он играл! Играл с ней, как лисица играет с мелкой добычей. Мышковал. А теперь вот так взял и признался в этом, стоя к ней задом и свесив голову вниз.
— Обернись ко мне! — крикнула она в бешенстве. — Я хочу видеть твое лицо!
Он медленно повернулся, и блеклое пятно замаячило перед нею где?то в трех шагах.
— Чтобы увидеть мое лицо, Монсени, тебе достаточно закрыть глаза и вспомнить, как ты лежала на моих руках, когда я нес тебя в беззвездной вышине лунной ночи… — прозвучал завораживающий голос, и она чуть было не вскинула ладони, чтобы заслонить всевидящие кристаллы на своем обруче.
Но она знала, что это не вытравит из ее памяти каждую черточку его проклятого, немыслимо прекрасного лица, и вместо готовности к немедленной и вполне обоснованной мести ее неодолимо заполоняла совсем иная жажда: все ее существо, переполненное воскреснувшей болью (кроме разума — но что он мог в этой темноте, набухающей сладострастным полуденным зноем?), неукротимо стремилось к еще горшей пытке — смертному мучительству его беспощадных губ и рук; и не в одном из пепельных замков — прямо здесь, чтобы осколки камня и сухие веточки лишайника впивались в спину…