Боря-Боб не замечал моих терзаний. Пересчитав карты с нагими лесбиянками, он поморщился и пробурчал:
— Хоть здесь не нажгли… Кругом одни кидалы… чмо и хоботы… торчки и шмурдяки… и этот жлоб из Манивоки… Доберусь я до него, почищу перышки! Печень вырву!
— Тут не Россия, — напомнил я, — тут самое безопасное место во всем испанском королевстве. Ну, станешь ты печень рвать… Мужик он здоровый, без шума не обойдется… А в результате — международный скандал. Скажут, русская мафия за чернокожих взялась. Нехорошо! Мы ведь все-таки интернационалисты!
— Лично я — без «интер», — сказал Боб, вдруг становясь серьезным. — А что до чернокожего, так он не простой угнетенный негр, а хмырь из Лэнглипусы. И тебя, кретина, охмуряет… Гляди, охмурит! Был ты дурик, а будешь жмурик. Ясно?
Куда уж ясней! Особенно про Лэнглипусу, где штаб-квартира ЦРУ… Я принял эту информацию к сведению и простодушно улыбнулся.
— С чего ты решил, что меня охмуряют?
Боб поиграл бровями, сплюнул на торчавшую у обочины пальму, задумчиво посвистел сквозь зубы.
— Знаем мы охмуряльные методы, знаем! Вначале — изолировать фигуранта, лишить гласности и связей с общественностью, потом — наобещать с три короба, а под занавес отправить на погост, кормить червей. С веночком на гробике.
— Если быстро и безболезненно, так не столь уж плохая перспектива, при нашей-то нынешней жизни, — заметил я. — Опять же венок… Может, еще и похороны оплатят.
— Похороны я сам тебе оплачу, — пообещал Боб.
Он неожиданно развеселился, раскрыл веер с «Обнаженной махой» Гойи, поглядел на него, одобрительно хмыкнул, закрыл и, пользуясь веером вместо клинка, стал объяснять мне, куда положено колоть и резать, чтоб фигурант быстрей переселился в мир иной.
Потом — куда положено бить: в висок, в глазницы, под основание черепа, по горлу… Нельзя сказать, что я совсем уж неофит в таких делах: в студенческие годы, в промежутках между моргом, лекциями и ленинградской товарной, я успел позаниматься «рестлингом». «Рестлинг» — это мы так его называли для пущей важности. На самом деле то была борьба без правил, и суть ее заключалась в краткой формуле: дать в зубы, чтоб дым пошел.
Поэтому, внимая Борису, я не слишком ужасался и не впадал в прострацию, а размышлял о том, что хомо сапиенс, если брать по-крупному, делятся не на расы, народы и племена, а всего на две категории: одним угробить ближнего что муху раздавить, другим же этот подвиг не по силам. К тому же большинство людей не знает, к какой категории относится, пока им не сунут автомат и не отправят в афганские горы или вьетнамские джунгли. И слава Творцу, что не знает!
Я представил Боба с топором в руках — с тем самым, что висел в моей прихожей, — и содрогнулся.
* * *
Перекусив в пиццерии, мы взяли такси и вернулись в отель в девятом часу. Дальнейшая программа была кристально ясной: бассейн и променад до бара. Я спросил бутылку белого, а Боб — стакан покрепче; затем мы вынесли столик в парк, уселись под цветущим тамариском и стали потягивать каждый свое. Мои лейтенанты куда-то запропастились — должно быть, от смущения за утренний провал, но Ричард Бартон из Таскалусы был тут как тут: приплясывая и поводя плечами, двигаясь как бы под звуки неслышимого джаза, подтанцевал к нашему столику с порцией виски и карманами, набитыми жвачкой. Поразительная личность! Если не пьет, то говорит, а если не говорит, так жует. Правда, угощать нас он не забывал.
Мы потрепались о том о сем — о национальных пристрастиях в сфере напитков, о династии Бурбонов и испанском короле, чей гордый профиль украшал песеты, о паре гомиков, появившихся сегодня в отеле «Алькатраз», о толстой немке, которая хоть не отличалась стройностью испанок, но вряд ли уступала им в постели. Выпили мы немного: я одолел половину бутылки сухого, а Боб с Диком — по три порции горячительного. Время за разговорами (вполне мирными, без посягательств на чью-либо печень) летело незаметно и быстро. Меж тем небеса потемнели и озарились яркими южными звездами, над горным хребтом поднялась ущербная луна, посеребрив воду в бассейне и выложенные искусственным мрамором дорожки, поле для гольфа покрылось мраком, а платаны и пальмы оделись густыми сумрачными тенями, став похожими на гигантских рыцарей в черных плащах. В парке и на открытой площадке у бара вспыхнули фонари, но публика — большей частью народ семейный, малопьющий — уже расходилась. Проковыляла толстая немка со своими чадами, тащившими ворох бутылок с пепси; чинно удалились британцы и датчане; тихонько уползли гомики; покинули бар пожилая чета из Питера и молодые супруги с шустрым малышом. Только неугомонный полковник Гоша все колобродил у стойки, заливая Элле, Стелле и Белле, а также бармену Санчесу, как довелось ему командовать полком в Афгане, как он гарцевал на полевой кухне и рубил моджахедов в лапшу. Девушки попискивали в самых драматичных моментах, а Санчес вежливо улыбался и ждал, когда же русский сеньор угомонится и свалится под стойку. По-моему, шансов у Санчеса не было.
— Вот она, справедливость, — задумчиво протянул Боря-Боб, скосив глаза на полковника. — Одни отчизне служили, кровь проливали, а нынче топают на костылях… Другие жрали-пили и набивали карман, и теперь им все позволено — и та же выпивка, и бабы, и брехня о драчках, где задницы их отродясь не бывало. И власть опять же у них… Иду на спор, что этот шмурдяк всю жизнь просидел в тихой дыре под Питером или Москвой и на горы глядел отдыхаючи в Сочи… А нынче врет и не краснеет! И где ведь врет, каленый пятак ему к пяткам — не в Сочах каких-нибудь сраных, а в заграницах! Куда за рубль не долетишь!