— В спальне. Я ей уже нюхательную соль давала. Так она ныне очухалась и теперь трясется и рыдает.
Чарновский оставил шинель на попечение прислуги и зашагал через комнаты. Признаться, его дико раздражала суета последних дней. Он искренне обожал Лаис, впрочем, ее нельзя было не любить. Это была страсть сильного, уверенного в себе мужчины к хрупкой женщине, нуждающейся в поддержке и защите. Их роман длился уже несколько лет, казавшихся вечностью, однако сейчас все эти жандармские страсти и праздношатающиеся демоны изрядно мешали его планам. Михаил Георгиевич вошел в спальню, где, уткнувшись лицом в подушку, рыдала Лаис. Она, кажется, не замечала его прихода. Тонкие плечи ее продолжали судорожно подергиваться и доносившиеся всхлипы не оставляли надежды на связную речь.
— Нынче к обеду у нас соленья?! — попытался было пошутить Чарновский, но его фраза явно пролетела мимо ушей Лаис. — Что случилось, душа моя?
— Это было ужасно! — Девушка повернула к нему заплаканное лицо и вновь повторила: — Просто ужасно!
Как большинство мужчин, Чарновский терпеть не мог манеры прелестных дам давать эмоциональную оценку событию вместо того, чтобы излагать его суть. Но иного способа дознаться, что здесь в конце концов произошло, не было.
— Но все живы? — Он подошел к возлюбленной и, присев на край постели, начал разминать ее плечи. — Это главное.
— Ты ничего не понимаешь! — воскликнула Лаис, подхватываясь и обнимая его за шею. — Ничего-ничего не понимаешь! — Она горячо зашептала на ухо возлюбленному: — Я вызвала демона, чтобы он защитил меня от Распутина! Но тот вырвался на волю и вселился в этого проклятого Старца!
— Ерунда какая-то! Отчего же вдруг вызвала демона, а не меня? — негодующе мотнул головой Чарновский.
— Ты был на службе. К тому же я полагала, что так будет лучше и для меня, и для тебя. Ведь это Распутин! В Царском Селе на него не надышатся.
— Н-да, спички детям не игрушка. Но как тебе это удалось? Демон — все ж не дворник, его просто так не вызовешь.
— Перстень Соломона, — пытаясь унять рыдания, прошептала Лаис, утирая слезы.
— Перстень Соломона, — пытаясь унять рыдания, прошептала Лаис, утирая слезы. — Я все же надела его!
— Хорошо, проехали и забыли. Если можно, говори по существу. Чего теперь можно ожидать?
Должно быть, Лаис ожидала других слов, но необходимость разделить ужас сегодняшнего дня пересилила невольную обиду, и она продолжала скороговоркой:
— Все будет ужасно! Я не знаю, достанет ли у меня сил, чтобы справиться с Распутиным, обуянным демоном! К тому же, помнишь, я рассказывала тебе о нотерах, которые убили моего отца, а теперь преследуют меня, чтобы покарать как отступницу.
— Да, помню.
— Это правда, но это не вся правда.
— Что же еще ты от меня утаила? — продолжая утешать едва унявшую слезы девушку, с улыбкой проговорил ротмистр.
— Это не смешно. Совсем не смешно, — по-своему расценив его усмешку, возмутилась Лаис. — Нападавшими позавчера на мой дом были нотеры. А сегодня здесь я видела еще одного.
— Ну, с этой напастью мы как-нибудь разберемся. Кольцо цело?
— Вот оно. — Лаис подняла руку, демонстрируя необычайное украшение.
Глаза конногвардейца заметно расширились. Он без труда прочел с детства известную надпись, запечатленную в металле, сияющем ярче золота, и впился глазами в вырезанные на неведомом ему камне щиты Давида. Он все еще не мог поверить в то, что перед ним действительно воспетое в легендах сокровище. Во всяком случае, оно соответствовало всем известным описаниям. К тому же свечение, исходившее от кольца, не было похоже на блеск обычных драгоценностей. Как говорилось в старинных трактатах, обладатель сего перстня способен подчинить своей воле весь мир. «Но он не волен повелевать собственной жизнью», — мысленно добавил Чарновский.
— Теперь, — продолжала Лаис, — я опасаюсь снимать его, ибо вселившийся в Распутина демон наверняка пожелает избавиться от ярма! И если он застанет меня без перстня, мне несдобровать.
— А хранители, что же они? — настороженно уточнил Михаил Георгиевич.
— Если они его увидят, мне несдобровать тоже!
* * *
Сызмальства Григорий Распутин, звавшийся тогда, впрочем, Гришкой Новых, чувствовал в себе какую-то глубинную, идущую от самого нутра силу. Бывало, стоит ему недобро глянуть на человека, тот сбивался с ноги. Да что люди, и кони от взгляда того шарахались. В юные годы за горячий норов ему частенько перепадало и от соседей, и от пристава. Ибо на расправу он был скор, да к тому же имел препакостное ремесло — коней воровать, за что и кулачно бывал нередко бит, и кнутом был сечен.
Так бы и пошел, быть может, Гришка Новых из-под Тюмени, да под Тюмень цепями звенеть, когда б не подвернулся как-то ему на местном тракте старичок-вещун, идущий из дальних краев в Москву Златоглавую на богомолье. «Э-эх! — махнул он рукой, глядя с укором на Гришку, уже тогда получившего свое прозвание «Распутин». — Впрямь, паря, стоишь ты на распутье, и всю жизнь на нем стоять будешь. А уж божью длань тебе держать или за чертовым хвостом плестись — сам решай!»
И что-то в этих немудреных словах такое было верное, что хоть и зашиб легонько Гришка богомольца, а в голову себе речь его взял. С тех пор повадился к монастырям ходить да к церквям на паперть, с юродивыми да кликушами долгие разговоры разговаривать. Монахам и святым отцам он, конечно, поясно кланялся, но дружбу водить особо не рвался. Не то что с этой нищей рванью, «господом хранимой и опекаемой».